— Это масло, — сказал Кирьян, заглянув в бутерброд.
— Тем лучше. Жиры полезны для мозга.
Мика протянул кружку Герману. Тот взял. Пальцы всё ещё дрожали, но кружку он удержал. Чай был горячим, обжигал губы. Он сделал глоток. Вкус был простым, заварка, сахар, ничего особенного. Но это был лучший чай в его жизни.
— Завтра четвёртая ночь, — сказал Мика, помешивая сахар в своей кружке. — Пик.
— Я знаю, — сказал Герман.
— Будет хуже, чем сегодня. Хуже, чем было вчера. Хуже, чем всё, что ты чувствовал до этого. Я читал: на пике абстинентного синдрома люди видят такое, что потом не могут забыть годами. Некоторые сходят с ума. Некоторые умирают, сердце не выдерживает.
— Мика, — предостерег Кирьян.
— Нет, пусть говорит, — сказал Герман. — Я хочу знать правду.
Мика посмотрел на него. Поправил очки.
— Правда такая: будет ад. Настоящий. Не тот, про который пишут в книгах, а тот, который ты прочувствуешь каждой клеткой. Тело будет ломать. Разум будет ломать. Воспоминания полезут наружу, и хорошие, и плохие. Ты будешь кричать. Будешь биться. Может быть, захочешь умереть, — он помолчал. — Но мы будем рядом. Я и Кирьян. Мы не уйдём. Мы будем держать тебя, сколько потребуется. Пока ад не кончится.
— А он кончится? — спросил Герман.
— Должен. По всем медицинским данным, пик длится от четырёх до восьми часов. Потом идёт спад. Медленный, но идёт. Если пережить пик, дальше будет легче. Не легко, но легче.
— Я переживу.
— Я знаю. Я просто хотел, чтобы ты знал, что мы будем здесь.
Кирьян посмотрел на Мику. Тот сидел на полу, скрестив ноги, в мятом свитере, со съехавшими набок очками. Маленький. Щуплый. Смешной. И абсолютно серьёзный. Его пальцы подрагивали, он тоже боялся. Но он был здесь. С ними. До конца.
— Ты боишься, — сказал Кирьян.
— Конечно, боюсь. Я всегда боюсь, — Мика отхлебнул чай. — Но я здесь. С вами. Пью чай в пять утра. Готовлюсь к худшей ночи в моей жизни. Это тоже кое-что.
— Это всё, — сказал Герман.
Мика поднял глаза. Встретился взглядом с Германом. И впервые за всё время не отвёл взгляд первым. В его глазах, серых, с припухшими от недосыпа веками, не было страха перед цербером. Только уважение. И что-то ещё. Что-то похожее на братство.
— Ладно, — сказал Мика. — Тогда допиваем чай и пытаемся поспать. Завтра, то есть уже сегодня, нам понадобятся силы. Особенно тебе.
Они сидели втроём на полу, пили чай и смотрели, как за окном медленно светлеет небо. Дождь наконец стих. Где-то далеко, над крышами промзоны, занимался серый, мутный рассвет. Птицы ещё не пели, было слишком холодно, слишком сыро. Но небо меняло цвет с чёрного на тёмно-синий, и это было обещанием. Обещанием, что ночь закончилась. Что день наступил. Что жизнь продолжается.
— Знаешь, что я понял? — сказал Мика, допивая чай.
— Что? — спросил Кирьян.
— Мы странная семья. Очень странная. Бывший солдат, бывший цербер и хакер-паникёр. Сидим в цоколе, пьём чай, готовимся штурмовать особняк. Если бы мне кто-то рассказал такое три года назад, я бы покрутил у виска.
— А сейчас? — спросил Герман.
— А сейчас, — Мика слабо улыбнулся, — я бы ни на что это не променял.
Кирьян хмыкнул. Герман ничего не сказал. Но его пальцы, сжимавшие кружку, чуть расслабились. И это тоже было ответом.
Четвёртая ночь была впереди. Самая страшная. Пик ломки. Ад, который обещал Мика. Но сегодня у них ещё было утро. Одно тихое утро перед бурей. Три кружки чая. Три человека на полу. И странная семья, которую они построили посреди всего этого дерьма.
И этого хватало. Этого было больше чем достаточно.
Глава 4. Зеркало
После третьей ночи Герман проспал почти десять часов.
Он проснулся от того, что солнечный луч, первый за много дней, пробился сквозь шторы и упал ему на лицо. Свет был тёплым, почти ласковым. Герман зажмурился, потом открыл глаза. Комната выглядела иначе при дневном свете. Менее мрачной. Менее похожей на яму.
Он сел на диване. Тело болело, как всегда, как каждое утро, но дрожь почти прошла. Остался только мелкий тремор в пальцах, с которым уже можно было жить. Швы на спине и груди натянулись, но не кровоточили. Ожоги на шее зудели, Мика сказал, это признак заживления.
Он прислушался. В квартире было тихо. Кирьян, кажется, снова ушёл, его куртки не было на крюке. Мика возился на кухне: гремел посудой, что-то напевал. В этот раз мелодия была весёлой.
Герман встал. Натянул футболку. Прошёл через коридор, мимо кухни. Мика, увидев его, помахал лопаткой:
— О, проснулся! Я уж думал, ты решил проспать до следующей ломки. Будешь завтракать?
— Позже, — ответил Герман. — Сначала в душ.
— Душ? — Мика поднял бровь. — У нас тут не пятизвёздочный отель. Вода горячая через раз. Но если повезёт, булькает что-то тёплое. Полотенце на крючке. Мыло на полке. Шампуня нет, я мою голову хозяйственным. Но ты, — он окинул взглядом короткий ёжик волос Германа, — кажется, не нуждаешься.
Герман не ответил. Просто кивнул и пошёл в ванную.
Он закрыл дверь. Повернул щеколду. Маленькая комната с облупившейся краской на стенах, старой чугунной ванной и зеркалом над раковиной. Зеркало было старым, в потёках, с трещиной, идущей от верхнего левого угла к центру. Но оно работало. Отражало свет. Отражало лицо.
Герман замер.
Он не смотрел на себя с того дня, как попытался побриться. Тогда всё кончилось кровью. Сейчас он снова стоял перед зеркалом, и снова не мог отвести взгляд.
Новые шрамы поверх старых. Карта насилия, вырезанная на коже. Перекошенная челюсть, кость срослась неправильно, нижняя губа теперь чуть отвисала, из-за чего лицо казалось вечно искривлённым в гримасе. И глаза. Тёмные. Глубоко посаженные. С расширенными зрачками, следствие «пыли», которая ещё не до конца вышла из организма.
Он помнил, как получил каждую отметину. Каждый шрам. Каждый ожог.
Вот этот, от ножа, на левом плече. Вторая неделя в яме. Против него выпустили двоих. Один отвлёк, второй ударил. Он убил обоих, но шрам остался.
Вот эти, от электрического ошейника. Четыре полосы вокруг шеи. Его били током каждую неделю, когда охране становилось скучно. Просто так. Без причины. Чтобы знал своё место.
Вот эти, от собачьих зубов. Свору спустили на него в первый месяц. Он убил трёх псов голыми руками, но четвёртый успел вцепиться в бок. Шрам был рваным, неровным. Мика сказал, повезло, что не задели внутренности.
А вот это...
Он поднял руку. Пальцы коснулись челюсти. Перекошенной. Неправильно сросшейся.
Это было давно. Ещё до ямы. Ещё в тренировочном лагере, где его делали цербером.
_____
Десять лет назад. Тренировочный лагерь. Вторая неделя обучения.
Ему было восемнадцать. Может, меньше. Он не помнил точно, даты и цифры не имели значения. Имело значение только то, что он был самым молодым в группе. И самым слабым. Так сказал инструктор.
Инструктора звали Шрам. У него и правда был шрам, длинный, через всё лицо, от виска до подбородка. Говорили, его оставил один из первых церберов, которого Шрам тренировал лично. Говорили, тот цербер потом умер, Шрам убил его сам, когда понял, что пёс вышел из-под контроля.
Шрам не любил слабых. Он считал, что слабость нужно выбивать. Буквально. Кулаками. Дубинкой. Чем угодно.
Герман стоял в центре тренировочного круга. Вокруг него пятеро других рекрутов. Все старше. Все крупнее. Все смотрели на него с голодным интересом, как смотрят на жертву.
— Сегодня у нас особый урок, — сказал Шрам. Он расхаживал по краю круга, поигрывая дубинкой. — Вы все думаете, что вы будущие церберы. Элита. Оружие. Но вы просто мясо. Слабое, трусливое мясо. Особенно ты.
Он остановился перед Германом.
— Ты самый слабый. Самый мелкий. Самый бесполезный. Ты не годишься для этой программы. Ты должен умереть здесь, в этом круге. Чтобы остальные поняли: слабость не выживает.
Герман смотрел прямо перед собой. Не в глаза инструктору, в стену. Так учили. Не показывать страх. Не показывать эмоции. Быть камнем.