Права народа… Ей-богу, не пристало сегодня немцу оспаривать право немецкого народа, героя этой войны, на его долю в сотворении жизни нации, соучастии в ней. Мне, правда, думается, эти право и прекрасную возможность следует не столько «расширять», сколько сперва создать (так как их практически не было), что механическое «расширение» существующих прав приведёт в никуда или не туда, куда надо. Во всяком случае, я внимательно прислушиваюсь к предупреждениям, поступающим с фронта и имеющим приблизительно следующий смысл: мой отпор демократической нечистоплотности и демагогии, любое противодействие тем, кто не прочь воспользоваться демократией, дабы продвинуться во власть, отпор бессильным литераторам и запятнавшему себя сброду, несомненно, поддержат лучшие; но если я не хочу остаться в одиночестве, то упаси меня Бог задеть и унизить народ, простого человека, «немецкого фабричного рабочего, который выигрывает войну и славный малый, который не несёт ненависти, полон человечности, имеет глубокое чутьё на то, когда дать, а когда лишить права, а также столь явственно проявившееся врождённые остойчивость и сметливость, что в силах справиться с любыми трудностями…» Я благодарен за эти слова, приближающие ко мне жизнь, действительность, с гордостью и радостью разделяю породившее их чувство. Но должен ли я поэтому забыть всё, что человеческое благородство когда-либо несло в душе и от души на века высказало народу, этому политическому чудищу-юдищу, «скоту бодливому и многоголовому», «черни смрадной и непостоянной»? Разве Кориоланово суждение – уже противоестественная, недоступная здравому смыслу мерзость?
Он любит твой народ,
Но с ним в одной постели спать не станет.
…
А твой народ и я люблю – настолько,
Насколько стоит он того.
…
Избранники народа, как он может
Льстить вашим плодовитым оборванцам
(На тысячу которых нет и двух
Людей достойных).
…
Сначала
Пусть зубы вычистят себе и рожи
Умоют. Вот подходят сразу двое.
…
А, вот они, трибуны, горло черни!
Я презираю их.
…
Тут заговор умышленно устроен,
Чтоб волю плебса знати навязать.
Что ж, покоритесь, поживите с теми,
Кто неспособен властвовать, но власти
Не признает.
…
Я повторяю,
Что, потакая ей во зло сенату,
Мы сами сеем сорную траву
Бесчинств и бунтов, для которой почву
Вспахали и удобрили мы сами,
Себя поставив с чернью наравне,
Смешавшись с ней и поступаясь властью
Может, это просто «косвенная характеристика»? Или всё-таки бессмертная, кованая поэзия? Лет двести спустя другой человек вывел пером по бумаге: «Народ справедлив, мудр и добр. Всё в его поступках добродетельно и истинно, ничего лишнего, ошибочного или преступного». Это был Робеспьер. Мы опять за старое? Неужели наша терроризируемая временем познавательная способность снова намерена принимать это тошнотворное благолепие за истину?
И всё же то был прогресс. Ибо следствием познания народом своей силы является общественно-политический прогресс. Дизраэли отвечает на это: «Народ не бывает сильным, народ не может быть сильным. Все самостоятельные попытки народа отстоять свои права ведут лишь к бедствиям и смутам. Одни добрые нравы служили и всегда будут служить источником перемен; они одни воспитывают в образованном слое сознание социального долга». Мне нужно б было быть лжецом и лицемером, чтобы в угоду литератору утаивать или опровергать свою глубокую убеждённость в правоте этих слов, горячую им поддержку.
Господи, народ! Да разве у него есть честь, гордость, не говоря уже о разуме? Это ведь народ заливается и горланит на площадях, когда начинается война; а вот когда она затягивается и приносит лишения, ропщет и скулит, что его, дескать, облапошили. Он может и революцию устроить, но не из себя, ибо для революций надобен дух, а народ лишён его напрочь. Всё, что у него есть, – это насилие вкупе с невежеством, глупостью и пристрастностью. Он может взбунтоваться, но своими силами ему никогда не совершить революции, если сверху не придёт на помощь духовное, как это случилось в 1789 году, когда его воодушевил дух – вовсе не собственный дух народа, когда благодаря этому духу, объявшему высшие классы, народ не встретил никакого сопротивления.
Может, народ благороднее или как-то там лучше правителей? Или справедливее, только потому что требует справедливости? Справедливости вообще не требуют, её вершат (к примеру, правящие классы, из соображений порядочности решившие дать подданным равные права), в противном случае она не добродетель, а зависть и алчность. Или народ великодушнее, или легче, охотнее, чем буржуа, верит в добрую волю, бескорыстие, высшую человечность? Или он меньше гнул спину на культ вещественных благ, экономии, выгоды? И разве убеждение, что всё в мире происходит исключительно по расчёту и из-за денег, не поразительно быстро стало для него аксиомой, главным фактом жизни, сомневаться в котором он не испытывал особого желания?
Вы полагаете, у народа прогрессивные взгляды? «Тенденция стада, – говорит Ницше, – нацелена на неподвижность, охранительство, в ней нет ничего творческого». С этим учением согласуется тот часто наблюдаемый факт, что нигде нет большей склонности к инертности, чем в простом народе, что идеал абсолютной бездеятельности по большому счёту и есть идеал «рабочего класса», который отнюдь не добровольно заслужил это звание. Помню, как при виде несущейся собаки некий человек из народа воскликнул: «Да если б я мог так бегать, неужто я б работал!» Именно своей логической бессмысленностью это восклицание так меня позабавило и запомнилось. Какую же радость должен был испытывать этот человек при мысли о ничегонеделании, насколько мысль эта должна была плавать у него на поверхности, постоянно пульсировать в голове, чтобы он ухватился за такую логически хлипкую возможность, дабы её высказать! Но инертность не имеет ничего общего с прогрессом, с переменами, радикальными обновлениями; чтобы мир двигался «вперёд», нужно любить труд, с почтением относиться к шустрой находчивости; «достоинство труда» – вовсе не народное понятие, а бюргерское; дабы постичь его, надобен дух.
Вы полагаете далее, что народ любит, требует просвещения? Ошибка. Народ от природы так же мало тянется к просвещению и прогрессу, как, собственно, и к демократическим принципам; в нём куда сильнее наиестественнейшее чувство дистанции и иерархии; и наоборот, крупнейшие представители народа были консерваторами, а по мнению Просвещения, даже обскурантами. Истинными людьми народа были уже упоминавшиеся Аристофан и Достоевский (за сведéние этих имён я ставлю себе плюсик), эти защитники религии, заклятые враги прогресса и «нигилизма»; а вот «seigneur de Ferney» человеком народа не был. Да и дорос ли народ с духовно-нравственной точки зрения до Просвещения? М. Баррес как-то написал: «Исчезновение высящейся над домами старинной церкви послужило бы поводом для некоего изумления. Расспросите католического, протестантского священника, сельского врача. Они в один голос уверяют и свидетельствуют, что территорию, утраченную христианством, завоёвывает вовсе не рационалистическая культура, а язычество в самых низких его формах – колдовства, ведовства, теософских блужданий, спиритического шарлатанства». А не они, так самый низкий утилитаризм и материализм, непременная вера в интерес и ненасытная алчность.