Литмир - Электронная Библиотека

«Говоря о натиске сплотившейся против Германии ненависти, швед добавляет, что мне подобные не могут просто так реагировать на омерзительную абсурдность, что природа моя понудила разум искать почему да как, а это «породило весьма любопытный эскиз истории немецкой души в её своеобразии». По Вашему мнению, отсюда надлежало родиться чему-то другому. Мне следовало быть не нравственным – добродетельным. Следовало выразить протест против «бельгийского преступления», ибо, как Вы говорите, подлинное величие свойственно лишь народам, защищающим свою бессмертную душу от доктрины общественного блага. Примеры? Да Франция же, дело Дрейфуса! Тут можно бы возразить, что судьба Франции не зависела от того, оправдают ли в конце концов капитана-еврея или бог знает в который раз засудят; а вот если бы Фридрих не вошёл в Саксонию, Германии, вероятно, не было бы вообще, и если бы в августе 14-го она не поступила аналогичным образом, то едва ли имела бы сегодня возможность любоваться своей бессмертной душой. Но это, по всей видимости, слабые возражения, и Франция, «поступившая в собственных интересах», Вашими устами поучает народ Шиллера, что жизнь не высшее благо. Воспарив высоко над схваткой, Вы полагаете, что мыслители Германии браво сражаются за бренное тело своей страны, отложив попечения о её вечной жизни. Нам, иными словами, совести не хватает. У Вас довольно беспристрастности утверждать, что Германии не хватает совести – народу, который ради совести тридцать лет кряду истекал кровью, не думая о земном блаженстве, между тем как вы, остальные, за это время стали тем, кем стали. «Уже пятнадцать лет, – пишете Вы, – как состоялся знаменитый процесс, где один невинный человек противостал государственной власти. Тогда мы, французы, дали отпор кумиру Общественного блага и сокрушили его, поскольку он угрожал <…> вечному благу Франции». Великая Франция! Она, правда, сокрушила тогда кумира ради salut public лишь чисто символически, но всё же сокрушила. Для Франции, правда, оправдание еврея было не столь опасно, как для Германии соблюдение священного нейтралитета Бельгии (где бы он был сейчас, этот нейтралитет?); однако le geste était beau. Знаете, достопочтенный господин Роллан, бахвальство щедростью, с какой капитана Дрейфуса ради общественного блага безвинно осудили всего два-три, а не три-четыре раза, чем-то напоминает мне некоторые рекламные речи господина Теодора Рузвельта, где он громогласно славит отмену в XIX веке негритянского рабства в Америке как беспримерное нравственное свершение-достижение. Вам не кажется, что такие действия, как оправдание очевидно ложно осуждённого и преодоление социальной отсталости, ставшей уже просто скандалом, нужно бы совершать негромко, скромно, в пристыженной тишине, а не греметь о том под аккомпанемент моральных литавр на весь свет, как о подвигах «на благо человечества»? Кельто-романский стиль! Для риторической добродетели гуманистичность не самоочевидна. Это для неё героическое деяние, призванное вечно служить культурно-рекламным целям и за которое выклянчивают восхищение земного шара.

Дрейфусиана явилась остроумной перепалкой-перестрелкой, какой в Германии – что верно, то верно – ещё не случалось. Германия на очереди, литератор цивилизации своё дело сделает. Но как же нам быть, коли среди наших офицеров нет предателей, а французская государственная антитетика сабли и церкви, с одной стороны, и «справедливости» – с другой, антитетика духа и власти, республики добродетели и оплюмаженного salut public вообще не имеет к нам отношения? Не имеет к нам отношения – Вы это понимаете? Мы можем интеллектуально участвовать в скандалах, вскисших у вас на этой антитетике, но нашей собственной нравственности они не касаются! Этот высокомерный примитив, с каким вы подкладываете свои мыслительные схемы другим народам, с каким судите нас по собственным ценностным меркам, – что, если вам всё-таки с ним расстаться? Мораль! Внутренняя политика! Но если оправдание внешним авантюрам, войнам лежит во внутренних порядках страны, иными словами, в том, как у неё обстоит дело в первую очередь с социальной совестью, то Германия получила бы право на войну прежде Франции, Англии и Италии, не говоря уже о России. Ибо здесь вера в достоинство государства, в его нравственное призвание, понимание государства как института защиты социальной справедливости были сильны как нигде. «Внутреннему», то есть совести и справедливости, Германия служила более серьёзно, более практически, более по-настоящему, нежели вы с показным жестом вашего дела Дрейфуса, – это отражение, не нападение, это констатация, преследующая цель защититься от вашего вечно агрессивного хвастовства добродетелью.

Оправдали Дрейфуса? Но ведь осудили же! Окончательно осудили в который раз, причём в тот самый момент, когда Франция заявила, что будет поступать «в собственных интересах». А вот бы ей заявить: «Мы заключили союз с Россией, дабы защититься от нападения и гарантировать мир части земли. Однако, если Россия двинется на Европу, мы встанем за Европу». И война закончилась бы. Но вместо этого французские социалисты вошли в правительство, опустившись тем самым, как пишет в своей книге Пауль Ленш, «до укрывательства и пособничества международной банде убийц, имеющей доносчиков во всех столицах». Дрейфус был осуждён в момент, когда пал Жорес, и приговор остаётся в силе, пока французские социалисты оказывают своему правительству услуги по укрывательству убийц. Франция невинна! Нет, право, ни слова больше!

По-Вашему, господин Роллан, и Вашему суждению au dessus, выходит, будто Франция не только политически не виновата в том, что началась война, но и в войну держала самую благородную духовную оборону. Вы, правда, признаётесь: «Не больше я горжусь и французской интеллигенцией. Её злоупотребления идолами расы, цивилизации, латинства не приносят мне удовлетворения». Но Вы не называете имён, ни на кого не нападаете с Вашими monstreux и délire de fanatisme, Вы – и это достойно восхищения – сдерживаете себя, когда речь идёт о Ваших соотечественниках, а строги лишь к немецким рассуждениям о войне, из которых, правда, вовсе не следует, что французы – «вонючие животные» и подлежащая наконец истреблению раса, а из французских-то рассуждений, всех, почти без исключения, только это в отношении нас и следует. Ах, Вы ничем не заслужили тавро enbauché, ничем не заслужили изгнания! Сколь умеренна Ваша справедливость! Сколь нетерпелива страна, куда Вам из Женевы пришлось писать письмо «A ceux qui m’accusent!» «Я вообще не люблю идолов, – отважно заявляете Вы, – даже идола человечества». Однако прибавляете: «Но те, которым поклоняются мои соотечественники, по крайней мере, менее опасны, они не агрессивны». «Elles ne sont pas agressives!» Там так написано, и не исчезает даже после того, как протрёшь глаза. Идеи и идолы Франции не агрессивны! А почтенная парижская интеллигенция, значит, просто защищала эти идеи и этих идолов от наших наглых выпадов и оскорблений? А её манеры в эту войну, значит, отличались высоким достоинством? Правда, сударь, в том, что французская интеллигенция уподобилась клоунам; и по сравнению с неистовствующим вздором, изрыгаемым ею по адресу Германии, вся наша «военная литература», включая и толику моих мудрствований про культуру и цивилизацию, – лишь безобидная болтовня. Заметных исключений не наблюдалось. Я прекрасно понимаю, что нелояльно ссылаться на критику, которой нации подвергают себя устами своих писателей, но можно ли было не вспомнить вольтеровскую дефиницию французов как помесь обезьяны с тигром? Мудрейший старик Европы, Анатоль Франс – где же было его знание, сомнение, радикальная свобода? Его утончённый ум затмила мелодрама, и он принялся брызгать желчью. Не агрессивны… Это французские-то идолы! Однако история, господин Роллан, учит, что идолы и принципы Франции всегда служили прикрытию её агрессивности! Об этом в статье «К вопросу о западных границах» (1841 года) пишет Мольтке. «Под какими только лживыми предлогами, – говорит он, – под знамёнами каких только противоречащих друг другу принципов не приходили к нам французы, чтобы под маской оказания помощи нас ограбить! Бургундию они вырвали у нас во имя папы; лотарингские епископства и Эльзас – во имя Реформации, как защитники лютеран; Страсбург и Голландию отхватили во имя абсолютной монархии; Испанию, Неаполь и Лотарингию завоевали во имя легитимности; и, наконец, во имя свободы и республиканского принципа присоединили, или по меньшей мере затянули в теснейший союз с Францией Голландию, Нидерланды и весь левый берег Рейна. Четыре раза они меняли принципы, но всякий раз крали наши земли». То, что лелеемые Францией добродетельные революционные принципы свободы, справедливости и человечности менее агрессивны, чем прежние, – ложь. Вы ведь цените Макса Шелера? По крайней мере, Вы его цитируете. «Равенство и равноценность наций, – говорит он в исследовании «О национальных идеях больших наций», – вот в чём состоит национальный демократизм Франции и вместе с тем мировоззренческая мысль о стабильности, та же, что господствует и во всей её философии и науке. Однако с Наполеоновских войн Франция считает своей особой, в высшей степени национальной миссией нести в жизнь эти специфически французские идеи «прав человека» и исторического стабилизма не только в собственных границах, но одарить, наполнить ими мир и все остальные нации. В глазах Франции эта миссия сияет национальной славой – весьма по-галльски. Иными словами, национальная миссионерская идея Франции – слава (gloire) «предводителя», «учителя» и «воспитателя» человечества. И – неслыханно наивноФранция до сих пор не видит, что именно эта мысль, эти притязания донельзя усиливают агрессивность и воинственность их носителей по отношению ко всем народам, у которых другое, игнорируемое Францией представление о собственной миссии, либо они, ведомые собственным национальным духом, не подчиняются её главенству». Есть ли невинность невиновность? Я имею в виду ту невинность, мой добрый маэстро, которой дышит Ваше благозвучное признание: «Je n’ai jamais pas pu distinguer la cause de la France de celle de l’humanité».

34
{"b":"974870","o":1}