Литмир - Электронная Библиотека
Дворцы зашатались. Власти конец.
В пропасть летят господа,
Громыхают ворота.
Кто всё имел, тот всё потерял.
Раб в поту ладоней своих
Богаче всех их.
За мной! Я вас поведу!
Ветер взмывает из развалин.
Занимается новый мир.

Люди, которые заключат мир, будут «верить». Верить в то, что нашли или вот-вот найдут формулу общественного устройства человеческого рода, человеческого муравейника, улья, безупречную и ко всем справедливую формулу, которую искали тысячелетиями. Liberté, égalité, fraternité ou la mort – и пойдут братья откалывать головы братьям, чтобы посредством «гражданского учреждения» ввести братство. Явится на земле царство Божие, справедливость, вечный мир и счастье в облике république démocratique, sociale et universelle. Затем дела примут оборот, не вполне соответствующий большим ожиданиям, и воздвигнутые на мгновение идолы рухнут не только по внешним причинам, но прежде всего в силу внутренней несостоятельности, которую всегда несли в себе. Горько разочаровавшись в своей окрылённой надеждами вере, люди бросятся в объятия мировой скорби, нового «байронизма». На земле установится безраздельное господство насмешки, горечи и отчаяния; и ещё раз: если вы не вероломный злодей, не мизантроп с кривой ухмылкой, если вы вправе сказать о себе, что сохранили способность к восхищению отвагой и рождённой одиночеством красотой, если для вас почти вся жизнь – восхищение, вера и преданность, если вы неутомимо ищете любви, сочувствия к тварному не на путях эстетизма или политики, – должны ли вы с заблаговременным удовлетворением молчать, предвидя столь вероятный и неизбежный поворот событий? Признаться, это как раз про меня. Поскольку я ненавижу политику и веру в политику, порождающую самонадеянных, меднолобых, бесчеловечных доктринёров. Не верю в формулу человеческого муравейника, человеческого улья, не верю в république démocratique, sociale et universelle, в то, что человечество предназначено для «счастья», даже в то, что оно желает счастья; я верю не в «веру», скорее уж в отчаяние, поскольку именно оно пролагает путь к искуплению; верю в смирение и труд – над собой, самой высокой, нравственной, строгой и радостной формой которого мне представляется искусство. А ещё верю в то, что исполненный политической решимости любитель рода человеческого, желающий, чтобы искусство стало политическим, и, чутко улавливая веление времени, именующий меня порочным прихлебателем, поскольку я этого не желаю, – что такой любитель человеков совершает по отношению к человеческой душе преступление, обесценивающее, изобличающее, на корню изничтожающее всю его болтовню о любви.

* * *

Достоевский, я слыхал, в России забыт. Похоже на то. Что касается Германии, то, по некоторым наблюдениям, юные художники и сегодня, как мало кому, преданы великому провозвестнику души, однако все те, в чьих жилах течёт литература, радикализм и политика, молятся скорее на Толстого, но не на Толстого-художника (он-то, как им кажется, отжил своё; их «экспрессионизму» апокалиптическая, гротесковая психология Достоевского значительно ближе толстовской пластики), а на старого Толстого, уже-не-художника, социал-пророка, анархо-христианского утописта, пацифиста, антимилитариста, врага государства – для чего есть все основания. Ибо в противоположность Достоевскому, который политиком не был, этот Толстой – в самом деле политик; я настаиваю на этом, поскольку мне хотелось бы дать как можно более чёткое представление о политике и его антагонисте.

Повторяю: Достоевский, хотя дорожил могуществом и политическими задачами России, хотя – а точнее поскольку – бичевал революционные стремления, политиком не был. Толстой же, которому могущество и политические задачи России вовсе не были дороги, Толстой-антинационалист, пацифист, у которого рассуждения Достоевского о войне вызвали бы (или вызвали) величайшее отвращение, – Толстой политиком был. Почему? Потому что его христианство донельзя осоциалено, а общественная жизнь возведена в ранг религии. «Всё-таки религия Толстого, – говорит Эмиль Гаммахер, – главное внимание уделяет общественным явлениям». Что означает следующее: религия Толстого служит социальному благоденствию, её идеальный результат – «счастье». Но тем самым Толстой – демократ и политик. Толстой – это Просвещение, то есть морализм счастья, философия благоденствия. Толстой – да простится мне это слово, но более точного сегодня не найти – это Антанта; не будучи «западником», он репрезентует русскую демократию, в его лице нынешний западно-восточный альянс находит духовное оправдание; в лице Достоевского он такого оправдания не находит.

За пять дней до конца Достоевскому принесли прочесть кой-какие письма Толстого, где тот в известной нам манере – порой путаной, трогательной, страстной – развивает свои идеи. Достоевский хватался за голову и в отчаянии восклицал: «Не то! Не то!» Рассказывают, он не принял ни одной толстовской мысли, но тем не менее сгрёб всё, что лежало на столе – оригиналы, копии писем, – и унёс к себе. Он собирался опровергнуть рассуждения Толстого. Только Достоевский умер, и Россия похоронила патриота и консерватора, который был «политическим борцом» лишь постольку, поскольку бичевал «революционные стремления», лишь постольку, поскольку политиком становятся, с политикой сражаясь.

В это же время Толстой вёл переписку с одним американским пастором, обращавшимся к нему «my dear brother». Если не ошибаюсь, это всемирно исторический скандал, никак не меньше; и в том, что до этого дошло, виноват Толстой, виноват тот факт, что великий славянский художник опустился до пророка всесветного демократического благоденствия. Успех Толстого в англосаксонском мире был необычаен, и это кое-что говорит об уровне Толстого. Кто в Америке понял бы хоть что-то из Достоевского? Любопытнейший синтез Америки и Достоевского суждено было провести искушённому датчанину, Йоханнесу В. Йенсену. Однако никакие преподобия не величали его «my dear brother», эта участь создателя «Карамазовых» миновала.

* * *

Одной матери Достоевский писал: «Учите Вашего ребёнка веровать в Бога строго по закону. Иначе не будет хорошего человека, а выйдет в самом лучшем случае страдалец, а в дурном так и равнодушный жирный человек, да и ещё того хуже». Я не вправе говорить, что верую в Бога; а если бы и уверовал, прошло бы, вероятно, ещё немало времени, прежде чем мне об этом сказать. Жирным я под воздействием сомнения не сделался и даже склонен полагать, что к жирности приводит как раз не сомнение, а вера, и пожалуй, отважнее, нравственнее, честнее выдержанно и достойно жить в мире, где богов нет, чем бегать от глубокого и пустого взгляда сфинкса, вцепившись в какую-нибудь веру угольщика вроде веры в демократию. Подобные попытки я назвал предательством креста – пусть они хоть трижды приведут к жирности и блаженству их предпринимающего! Между тем мне известно, во‐первых, что я сравнительно легче поверил бы в Бога, чем в «человечество», и во‐вторых, что человечеству вера в Бога нужнее веры в демократию. Ибо способен ли отдельный человек быть хорошим без Бога, можно спорить, но в том, что без веры в Бога, без религии у массы людей не будет ни малейших оснований быть хорошей, сомнений нет.

Религия! Я слыхал, как литератор цивилизации говорит о религии! Умер один поэт, при всей мерцающей гибкости ума бесконечно наивный, дьявольски измученный человек. Утверждали, что последние его часы были исполнены религиозного труда (который, кстати сказать, никогда не был далёк от его жизни), что он до последнего боролся с Богом, за Бога и – возможно – скончался с верой в Него. Как же литератор цивилизации постарался извинить поэта? Как выкрутился из этой щекотливой ситуации? Усопший, сказал он у гроба, разумеется, глубоко осознавал «обязательства перед духом, что мы зовём религией»! Наконец-то выяснилось, что литератор цивилизации понимает под «духом»: литературу и политику, политику вкупе с литературой, то есть демократию. И это он называет религией! Услышав такого «вольно-религиозного» воскресного проповедника, увидев елейно-жульническое передёргивание понятий, столкнувшись с необходимостью присутствовать при попытке распропагандировать политику на примере души, в минуту последней скорби чаявшей спасения, я надел цилиндр и отправился домой.

107
{"b":"974870","o":1}