Двойственность, следовательно, означает создание двух центров созерцания, двух раздельных и враждующих принципов: одного — реального и другого — мнимого, — и в этом корень зла, к каковому и сводится «беззаконная», неправомерная двойственность. Однако является ли такое толкование двойственности, раздвоенности, самого числа два единственно возможным? Разве не существует правомерная двойственность? Раздвоенность, которая означала бы не умаление, но, скорее, количественное приращение, обогащение единства?
Возвращаясь к высказанной Сен-Мартеном концепции «двух центров созерцания», которые суть «два раздельных и враждующих принципами», можно спросить, необходимо ли они раздельны и враждебны? Разве само слово «созерцание», как им пользуется Сен-Мартен, не наводит на мысль о двух центрах, которые созерцают одновременно (как, например, видели бы два глаза, расположенные на вертикальной оси) две стороны действительности, феноменальную и ноуменальную? И, может быть, именно благодаря этим двум центрам (или «глазам») мы сознаем — или можем осознать — «то, что вверху, и то, что внизу»? Доступно ли было бы формулированию, например, основное положение Изумрудной Скрижали, если бы вместо двух имелся лишь один «глаз», один центр созерцания?
В «Сефер Иецире» об этом говорится:
«Два — это дыхание, которое исходит от Духа, и обрели форму в нем двадцать два звука... но Дух прежде и превыше их» (126:I, 10; р. 16).
Или, иными словами, два — это божественное Дыхание и его Отражение; это источник «Книги Откровения», каковая суть и мир, и Святое Писание. Два — число со-знания дыхания Духа и его «обретших форму» (запечатленных) букв. Это число восстановления целостности сознания, о котором как о девственной Воде и Дыхании Святого Духа упоминал Христос в беседе с Никодимом.
Однако этим значение числа «два» еще не исчерпывается. Оно не только не есть всего лишь «беззаконная раздвоенность» (говоря языком Сен-Мартена), — оно также — и прежде всего — число любви, или основное условие любви, необходимо этим числом предполагаемой и полагаемой... ибо любовь немыслима без Любящего и Возлюбленного, без «Я» и «ТЫ», без Одного и Другого.
Если бы Бог был только Один и если бы Он не создал Мир, Он не был бы Богом, явившимся в образе Христа, Тем Богом, о Котором Св. Иоанн говорит:
«Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в Боге, и Бог в нем» (1 Ин.4:16).
Такой Бог не любил бы никого, кроме Себя Самого. Поскольку же для Бога, «Который есть Любовь», это невозможно, то человеческому сознанию Он явлен в откровении как предвечная Троица — Любящий, Который любит, Возлюбленный, Который любит, и Их Любовь, Которая любит Их: Отец, Сын и Святой Дух.
Разве сами вы, дорогой неизвестный друг, не испытываете смутного неудовлетворения всякий раз, когда сталкиваетесь с формулой, в которой высшие атрибуты Святой Троицы определяются как «Сила, Мудрость, Любовь» или «Бытие, Сознание, Блаженство» (сат-чит-ананда)? Лично я его испытывал всегда, и лишь по истечении многих лет понял причину. «Бог есть любовь», потому Он не терпит сравнений и все превосходит — силу, мудрость и самоё бытие. Чтобы уловить различие между Ипостасями, или Лицами Святой Троицы, можно, если угодно, говорить о «силе любви», «мудрости любви», «жизни любви», но нельзя сводить к одному уровню любовь с одной стороны и мудрость, силу и бытие — с другой. Ибо если «Бог есть любовь» (а это несомненно так), то Он именно любовь и только любовь, самим своим присутствием оправдывающая и наделяющая ценностью и смыслом силу и мудрость, и само бытие. Ибо бытие без любви — ничто. Бытие без любви — ведь это самая ужасная пытка — это подлинный Ад!
В таком случае следует вывод, что любовь превосходит бытие? — Можно ли сомневаться в этой истине после девятнадцати веков ее откровения в Мистерии Голгофы? «То, что внизу, подобно тому, что вверху», — и разве жертвоприношение Его жизни, Его земного бытия, Богом Вочеловечившимся совершенное из любви, не является доказательством ее превосходства любви над бытием? И разве Воскресение не есть проявление другой стороны этого превосходства, согласно которому любовь не только выше бытия, но и порождает и возрождает его?
Проблема главенства, изначальности бытия или любви восходит еще к античной эпохе. Этой проблемы касался Платон, когда говорил:
«Солнце, скажешь ты, доставляет видимым предметам не только, думаю, способность быть видимыми, но и рождение, и возрастание, и пищу, а само оно не рождается... Так и благо, надобно сказать, доставляет познаваемым предметам не только способность быть познаваемыми, но и существовать и получать от него сущность, тогда как благо не есть сущность, но по достоинству и силе стоит выше пределов сущности» (11:509 В).
А через семь столетий после Платона Саллюстий, приближенный императора Юлиана, говорил:
«Итак, если бы Первопричиной была душа, все было бы оживлено душой; если бы разум — все было бы разумным; если бы бытие — все было бы ему причастно. Некоторые в самом деле, видя, что все вещи обладают бытием, решили, что бытие и есть Первопричина. Это было бы так, если бы вещи, которые существуют в бытии, существовали только благодаря бытию, не будучи благом. Если, однако, вещи, которые существуют, существуют по причине того, что причастны благу и разделяют благо, тогда то, что первое, должно быть выше бытия и быть подлинным благом. Неоспоримым этому свидетельством служит то, что прекрасные души ради блага презирают бытие, когда они готовы подвергаться опасности ради отечества, ради ближних или ради добродетели» (120: р. 11).
Примат блага (блага в смысле отвлеченного философского понятия любви как реальности) по отношению к бытию обсуждался также Плотином («Эннеады» VI, 7, 23—24; 108), Проклом («О теологии Платона» II, 4) и Дионисием Ареопагитом («О божественных именах», IV). Примат блага в толковании Платона и примат бытия, явленный Моисею в откровении — «Я есмь Сущий», «Я есмь Тот, Кто есть» (Исх. 3:14), — попытался примирить Св. Бонавентура (33: X, 10); аналогичные попытки предпринимались вначале Иоанном Дамаскином, а затем Фомой Аквинским, который утверждал, что среди всех имен Бога лишь одно соответствует Его подлинному величию, и это «Qui est» («Кто есть», «Сущий») — именно потому, что оно означает не что иное, как собственно бытие. Толкованиям Св. Фомы, Св. Иоанна Дамаскина и Моисея вторит Этьен Жильсон:
«В этом принципе — неисчерпаемая плодотворность метафизики... Есть лишь Единый Бог, и этот Бог есть Бытие, — вот краеугольный камень всей христианской философии, и положен он не Платоном, и даже не Аристотелем, а Моисеем» (53: р.51).
Каково же, однако, собственное значение этого утверждения примата бытия — а не блага, или (в понимании Св. Иоанна) любви?
С этической точки зрения идея бытия является нейтральной. Чтобы прийти к 6лагу или красоте, нет нужды в их опыте. Этическую амбивалентность идеи бытия достаточно наглядно демонстрирует уже царство минералов: минерал есть. Это значит, что идея бытия объективна — т. е., в конечном счете, согласно этой идее в основе всего, всех явлений лежит нечто — некая неизменная субстанция.
Попробуйте, дорогой неизвестный друг, закрыть глаза и мысленно представить себе точный образ, сопутствующий этой идее в вашем воображении. Не правда ли, это какое-то неопределенное вещество без цвета и формы, напоминающее воды морские?
Что бы ни содержалось в субъективном представлении о бытии как таковом, сама идея бытия в нравственном отношении индифферентна и, следовательно, по сути натуралистична. В ней подразумевается нечто пассивное, т. е. данный или неизменный факт. Напротив, когда думаешь о любви в том смысле, который указан Св. Иоанном Богословом, или о Платоновой идее блага, перед мысленным взором возникает видение сущностной активности, которая не только не является нейтральной с точки зрения нравственной жизни, но есть само сердце человеческое, — сердце мира, сердце бытия. И образ, который сопутствует этому понятию чистой реальности, — это образ огня или солнца (Платон сравнивал идею блага с солнцем, а его свет — с истиной), а не образ бесконечной аморфной субстанции.