– Крейслер, – молвила Юлия, – самый тон вашей речи леденит мою душу, я предчувствую недоброе, – что у вас за счеты с принцем?
Капельмейстер отошел от окна, с глубоким волнением взглянул на Юлию, которая стояла перед ним, молитвенно сложа руки, как будто заклинала доброго духа, чтобы он снял с нее бремя ужаса, бремя, заставлявшее ее проливать слезы.
– Нет, – сказал Крейслер, – никакой враждебный диссонанс не должен нарушить то небесное благозвучие, которое живет в твоей душе, о кроткое дитя! Под разными личинами, прикрываясь капюшонами, шествуют духи ада по белу свету, но у них нет власти над тобой, и ты не должна узнать их, узнать их черные поступки и деяния! Успокойтесь, Юлия! Позвольте мне молчать, ведь теперь уже все прошло, все миновало!
В этот миг, чрезвычайно взволнованная, вошла Бенцон.
– Что случилось, – воскликнула она. – Принц, как безумный, промчался мимо, так и не заметив меня! А у самого замка ему навстречу шел адъютант, они о чем-то весьма шумно поговорили, потом принц, мне кажется, я это верно заметила, отдал адъютанту какие-то важные приказания, ибо, едва принц вступил на порог замка, адъютант с величайшей поспешностью бросился в павильон, в котором он живет. Садовник сказал мне, что ты стояла с принцем на мосту, и тут меня охватило, сама не ведаю почему, предчувствие чего-то ужасного, и я поспешила сюда, – скажите же, что стряслось?
Юлия рассказала все.
– Тайны, да? – резко спросила Бенцон, метнув на Крейслера пронизывающий взгляд.
– Дражайшая советница, – возразил Крейслер, – бывают мгновения – положения, более того, ситуации, когда, как я полагаю, человеку непременно следует держать язык за зубами, ибо ежели он распустит язык и раскроет рот, то из этого рта не выйдет на свет ничего, кроме решительной чуши, которая способна только вызвать раздражение в душах людей разумных и добропорядочных!
Тем он и ограничился, невзирая на то что Бенцон казалась глубоко уязвленной его молчанием.
Капельмейстер проводил советницу с Юлией до замка, а затем отправился в обратный путь, в Зигхартсвейлер.
Едва лишь он скрылся в тенистых аллеях парка, адъютант принца вышел из павильона и пошел той же дорогой, что и Крейслер, ему вслед. Вскоре после этого в чаще леса раздался выстрел!
Той же ночью принц покинул Зигхартсвейлер; он написал князю Иринею и засвидетельствовал ему свое почтение, обещая вскорости вернуться. Когда на следующее утро садовник с подручными своими обходил парк, он нашел шляпу Крейслера, на которой были следы крови. Сам Крейслер исчез, о нем ничего не было слышно. Поговаривали…
Том второй
Раздел третий
Месяцы учения. Капризная игра случая
(Мурр пр.)…тоска, пылкое желание наполняют нашу грудь, но когда мы наконец обретаем то, чего добивались, не щадя трудов, то сразу же всякий порыв угасает и превращается в мертвенно-холодное равнодушие и мы бросаем все, что приобрели, словно опостылевшую игрушку. Впрочем, стоит только этому случиться, как сразу же вслед за поспешным поступком наступает горькое разочарование, и жизнь наша продолжается в непрерывной смене влечения и отвращения. Таковы мы, кошки, – название это чрезвычайно правильно определяет наше племя, к коему причисляет себя и надменный лев, которого поэтому даже прославленный Горнвилла у Тика в «Октавиане» называет большой кошкой. Да, повторяю я, таковы кошки, и они не могут быть другими, и кошачье сердце – штука весьма переменчивая.
Первейший долг добропорядочного биографа состоит в том, чтобы быть искренним и откровенным, никоим образом не щадя себя самого. Вполне искренне, положа лапу на сердце, признаюсь, что, несмотря на несказанное рвение, с каким я налег на искусства и науки, очень часто мысль о прекрасной Мисмис всплывала все же – абсолютно внезапно – в моем мозгу и решительно прерывала мои ученые занятия.
Мне казалось, что мне не следовало оставлять ее, казалось, будто я пренебрег верным, любящим сердцем, лишь на миг ослепленным и обезумевшим. Ах! Часто, когда я хотел усладить себя великим Пифагором (я нынче много занимаюсь математикой), внезапно случалось так, что нежная лапка в черном чулочке сдвигала все катеты и гипотенузы, и передо мной возникала она сама, милая и прелестная Мисмис, в прелестнейшей бархатной шапочке, и из чудной травяной зелени ее прекрасных очей на меня устремлялся сверкающий взгляд. – Что за миловидные прыжки в сторону, какие кружения и извивы хвоста! Я хотел прижать ее к себе в восторге вновь воспылавшей любви, но дразнящее видение исчезало.
Конечно же, такого рода воспоминания о любовной Аркадии погружали меня в своего рода грусть, которая должна была повредить поэтическим и ученым занятиям, ибо я был не в силах ей противостоять. Я пытался вырваться из этого досадного состояния, чего бы то ни стоило, принять какое-либо быстрое решение, вновь отыскать Мисмис. Но едва лишь я ставил лапу на первую ступеньку лестницы, чтобы подняться в горние пределы, где я мог питать надежду вновь отыскать свою милую, как стыд и робость охватывали меня, я отдергивал лапу и в унынии отправлялся под печку.
Впрочем, невзирая на это печальное душевное состояние, я в то же время пользовался исключительным телесным здоровьем, значительно окреп и стал если не ученей, то, во всяком случае, увесистей и с удовольствием замечал, разглядывая себя в зеркало, что моя круглощекая физиономия помимо юношеской свежести начинала приобретать еще нечто неизъяснимое, но явно вселяющее уважение.
Даже сам мой маэстро заметил решительную перемену в моем расположении духа. И впрямь: прежде я урчал и весело прыгал, когда он протягивал мне вкусные кусочки, прежде я катался у его ног, становился на задние лапки и прыгал порою даже к нему на колени, когда он, восстав поутру от сна, приветствовал меня возгласом: «С добрым утром, Мурр!» Теперь я оставил все это и ограничивался одним лишь только радушным «мяу!» и тем грациозно-надменным изгибом спины, который, как это, конечно, небезызвестно благосклонному читателю, составляет непременное отличие нашего, и только нашего кошачьего племени. О да, я пренебрегал теперь даже столь любимой мною прежде игрой в птичку. Думается, что юным гимнастам и прочим лицам, занимающимся телесными упражнениями, из числа моих сородичей весьма полезно и поучительно будет узнать, в чем, собственно, состояла эта игра. А вот в чем: мой маэстро привязывал к длинной нитке одно или несколько гусиных перьев, вздергивал их быстро в воздух и чуточку опускал – одним словом, хорошенько заставлял их летать! А я, находясь в углу, подстерегал их из засады, улавливал подходящий темп, вскакивал и настигал эти перышки, хватал их и терзал в свое удовольствие. Игра эта нередко настолько увлекала меня, что я был готов и в самом деле счесть эти перья настоящей живой птичкой, я весь разгорался, буквально пылал и пламенел, так что если учесть одновременно запросы ума и тела, то игра эта содействовала образованию ума и укреплению тела. Увы, даже и этой игрой пренебрегал я теперь и преспокойно валялся на тюфячке, сколько бы мой маэстро ни взмахивал своими перышками перед моим носом! «Котинька, – обратился ко мне однажды мой маэстро, когда перья, пощекотав меня по носу, залетели на мою подушку, причем я, почти что не сморгнув, протянул за ними лапу, – котинька, ты стал совсем не таким, как прежде, становишься с каждым днем все более вялым. Я полагаю, ты слишком много лопаешь и спишь». Луч света озарил мою душу при этих словах маэстро, ведь я все время приписывал свою вялую грусть лишь воспоминанию о Мисмис, об утраченном по легкомыслию любовном эдеме, и теперь только вдруг я постиг и уразумел, насколько мое земное существование, существование в земной юдоли, поссорило меня с моими – устремляющими душу ввысь – учеными занятиями и насколько это земное существование вынуждает меня считаться со своими запросами и требованиями! В природе существуют вещи, ясно показывающие нам, как именно наша скованная душа вынуждена приносить свою свободу в жертву безжалостному тирану, именуемому нашим телом. Вот к этим вещам я и причисляю прежде всего вкуснейшую манную кашу, а также широкий стеганый тюфячок, отлично набитый конским волосом. Эту самую сладкую кашу великолепно умела варить домоправительница моего маэстро, так что я каждое утро на завтрак опустошал две полные большие тарелки этого кушанья, о да, я поглощал его с величайшим аппетитом! Однако после столь плотного завтрака науки попросту переставали мне быть по вкусу, теряли для меня всякий интерес, они казались мне какой-то едой всухомятку, чем-то неудобоваримым и, увы, ничуть не помогали, когда я, покидая на время сухую материю наук, поспешно обращался к поэзии. Превознесенные до небес творения новейших авторов, знаменитейшие трагедии прославленных и высокочтимых поэтов ничем не увлекали меня, я оказывался пленником развратной игры помыслов, совершенно непроизвольно искусная домоправительница и кухарка моего маэстро заставляла меня вступать в конфликт с автором изучаемого мною поэтического произведения, и я никак не мог отделаться от мысли, что кухарка куда лучше знает, в какой пропорции и как именно следует смешивать жир, сладость и крепость, чем вышеупомянутый автор и поэт. О это злосчастное смешение умственных и телесных услад и наслаждений! Да, мечтательным и сновидческим могу я назвать это смешение, эту явную подмену, ибо мечты и сновидения настигали меня и заставляли меня искать вторую, крайне опасную штуку, а именно тот самый пресловутый набитый конским волосом тюфячок, дабы погрузиться на оном в сладчайшую дрему. Вот тут-то предо мною и возникал сладостный образ чаровницы Мисмис! О небо, и так все это находилось в некоей роковой взаимосвязи: манная каша, пренебрежение науками, меланхолия, подушка-тюфяк, моя непоэтическая натура, воспоминания о любви! Да, маэстро был совершенно прав: воистину я обжирался, воистину я спал без просыпу! А ведь с какой стоической серьезностью я неоднократно принимал решение стать умеренней, но кошачья натура слаба, и самые лучшие, попросту великолепнейшие решения разбиваются вдребезги, едва только наши ноздри пощекочет сладчайший аромат манной каши, едва только перед нами замаячит призывно-пухлая подушка-тюфячок! В один прекрасный день я услыхал, как мой маэстро, войдя в комнату, говорит, обращаясь к кому-то: «Ну да, естественно, пожалуй, он и в самом деле развлечется и рассеется несколько в вашем обществе. Но ежели вы станете проделывать всякие дурацкие штуки, прыгать ко мне на стол, ежели вы перевернете мою чернильницу или еще что грохнется на пол по вашей милости, то я вас обоих выставлю за дверь, вышвырну на улицу».