– Суд приговорил вас к расстрелу как «явного врага народа и рабоче-крестьянской революции». Однако за вас ходатайствуют очень влиятельные люди.
Это чтобы в допрашиваемом пробудилась и затрепетала надежда.
ГУМИЛЕВ: Верно, Горький?
Уверен, что он спросил это предельно небрежным тоном, будто о пустяке.
АГРАНОВ: Я же сказал «влиятельные». А господин Пешков в последнее время ведет себя так глупо, что его ходатайство вряд ли пошло бы на пользу дела. Особенно такого.
Здесь бы, после слов «особенно такого», наверняка произнесенных с нажимом, осужденному начать допытываться дальше, но Гумилев молчит да, полагаю, еще и пожимает плечами. Мол, не хотите – не говорите, мне-то что.
Как известно, за него пробовал заступиться Луначарский, к которому среди ночи приходила Мария Федоровна Андреева. Но Ленин сказал наркому просвещения: «Мы не можем целовать руку, поднятую против нас» – и оставил вопрос «на усмотрение петроградских товарищей». То есть Якова Агранова, который, таким образом, был волен казнить или миловать первого поэта России.
А вот теперь наступает самое интересное.
АГРАНОВ: У вас есть ко мне вопросы?
Подсказал, стало быть. Не выдержал паузы. Решил проверить поэта-романтика и георгиевского кавалера на крепость.
ГУМИЛЕВ: Есть. Вы ведь давно служите в ЧК?
АГРАНОВ: Два с лишним года. А что?
ГУМИЛЕВ: По роду своей деятельности вы должны были хорошо изучить человеческую натуру. Вероятно, эти два года стоят двадцати. Вы, я полагаю, чувствуете себя гораздо старее своего возраста.
Представляю, как от таких речей у Якова Сауловича поползли его густые брови. А Николай Степанович, должно быть, чуть-чуть покосился своим знаменитым прищуренным взглядом в сторону, на скрипящую карандашом девушку: «Ну что? Каков я?»
АГРАНОВ: Тонкое замечание. Делает честь вашей проницательности. Иногда мне кажется, что мне сто лет. Или двести. Человеков я действительно изучил во всей их красе.
ГУМИЛЕВ: Ну и как вам они, человеки?
Такой досужий разговор двух небожителей, взирающих с Олимпа на букашек, что ползают внизу, в прахе. А ведь один из собеседников завтра сам станет прахом…
АГРАНОВ: Материал дрянь. Сырая глина. Прежде чем строить из нее новый мир, надо еще превратить ее в кирпичи. Сформовать, обжечь, вычистить из душонок мусор. Большая работа, грязная. Но мы, чекисты-большевики, ни работы, ни грязи не боимся. Тем и сильны.
ГУМИЛЕВ: Тем вы и сильны. Это так. Но этим же и слабы.
АГРАНОВ: Что за софистика?
ГУМИЛЕВ: Не софистика. Ваша профессия дает вам возможность видеть человека только снизу. И вам кажется: это всё, что в нем есть. Страх, слезы, мольбы о пощаде, предательство, вранье. Должно быть, вас как профессионала человек интересует только с одной точки зрения. Где в данном субъекте слабина, где пункт разлома, на который нужно надавить, чтобы ларчик открылся. Но, наверное, бывают ларчики из стали, которые не открываются?
АГРАНОВ: Редко, но бывают. Их мы уничтожаем безо всякой пощады. Вы такой?
Здесь стенографистка помечает: «Долгая пауза». Должно быть, арестанту очень хотелось сказать: «Да, такой». Но в первую секунду не сказал, а потом было поздно. Раз сразу не ответил, значит, не такой уж он стальной.
ГУМИЛЕВ: Я весь – разлом и раскол. Иначе я не был бы поэт… Скажите, если уж у нас такой откровенный разговор… Вероятно, последний в моей жизни?
Здесь примечателен знак вопроса, который барышня поставила в конце фразы. Похоже, что голос у мужественного человека все-таки дрогнул. И дальше снова написано: «Пауза». Могу себе представить, как наслаждался ею товарищ Агранов. Он, сволочь, сделал вид, что вопросительной интонации не расслышал. Во всяком случае, на подразумеваемый вопрос не ответил.
АГРАНОВ: Слушаю вас. Что вы замолчали?
ГУМИЛЕВ: Вы лично знакомы с Лениным?
АГРАНОВ: Что? (Удивился, я думаю. Не ждал нового поворота.) Да, я хорошо знаю Ильича. Одно время я был его секретарем.
ГУМИЛЕВ: Он никого не допрашивает, очных ставок не устраивает, расстрелом не угрожает. Взгляд на людей у него должен быть шире, чем у особоуполномоченного ЧК. Что для Ленина люди?
АГРАНОВ: Смотря какие. Владимир Ильич посвятил всю свою жизнь борьбе за счастье пролетариата. Враги пролетариата для него не люди. Это и называется «классовая мораль».
ГУМИЛЕВ: Он презирает людей?
АГРАНОВ: Он… знает им цену. Каждому из тех, кто его окружает.
ГУМИЛЕВ: Я так и думал. Это ужасно.
АГРАНОВ: Что ужасно? Знать истинную цену конкретного человека?
ГУМИЛЕВ: И это тоже. Потому что у человека цены нет. Однако еще ужасней, что он судит о человечестве по тем, кто его окружает.
АГРАНОВ: В вашем положении я бы был осторожнее с контрреволюционными высказываниями.
ГУМИЛЕВ: Я не имел в виду ничего контрреволюционного. При царе было то же самое. Всякий самодержец, как бы он ни назывался – пускай предсовнаркома, неважно, – очень скоро оказывается окружен людьми самого скверного сорта. Диктаторы не выносят упрямцев, спорщиков, людей с чувством собственного достоинства. Такие соратники полезны и даже незаменимы на пути к власти, однако, когда власть уже захвачена, гораздо удобнее иметь в непосредственном окружении людей покладистых. Они моментально облепляют трон победителя. Они ловки, гибки, необидчивы, услужливы. Через некоторое время они оттесняют прежних товарищей. Или те становятся такими же, чтобы не потерять своего положения. Так или иначе, вскоре властитель оказывается со всех сторон окружен людьми низкими. По ним он и судит о человечестве в целом, а других людей он больше не встречает. Ведь тот, кто наделен самоуважением, не станет толкаться в передней. Даже если он идейный союзник вашего предсовнаркома.
Из всего этого Агранов ухватил только одно.
АГРАНОВ: Не пытайтесь прикинуться попутчиком советской власти. Поздно.
ГУМИЛЕВ: Да я, собственно, не о себе говорил.
АГРАНОВ: Разумеется. Вы гений. Бог! Это вы сами смотрите на род людской с презрением. Плевать вам с ваших облаков на простого человека. Потому что он груб, неумыт и вместо ваших изысканных творений горланит частушки Демьяна Бедного!
Разозлился особоуполномоченный, это очевидно. И я догадываюсь, на что именно. Неправильно истолковав фразу об «идейном союзнике», он было возликовал: сейчас этот гордец начнет вилять и лебезить. Оказывается, ошибка вышла.
ГУМИЛЕВ: Я вовсе не…
АГРАНОВ: Вы считаете себя гением, не правда ли? Прыщавые юнцы и восторженные девицы, которым вы морочите голову на своих семинарах, поддерживают вас в этом суждении. Ах, «Я конквиста́дор в панцире железном, я весело преследую звезду»! Ах, «Мы прекрасны и могучи, молодые короли»! Не скрою, мне эти стихи тоже нравятся. Сильные стихи! Вы крупный талант, Гумилев. Вот и ваши заступники пишут про вас в коллективном письме… Сейчас… Вот: «Ввиду высокого его значения для русской литературы…тра-та-та… об освобождении Н.С. Гумилева под наше поручительство». Как будто «высокое значение для русской литературы» – это смягчающее обстоятельство!
ГУМИЛЕВ: Разве нет?
АГРАНОВ: Да они вас своим ходатайством к стенке ставят! У нас были сомнения, как с вами поступить, но визгливый хор всех этих защитников вправил нам мозги. «Не трогайте его, он гений! Солнце русской поэзии! Из талантов талант!» Мы, большевики, доверяем мнению специалистов. Раз они говорят «талант», стало быть, так и есть. Но вам от этого только хуже.
ГУМИЛЕВ: Почему? Я был искренен, когда сказал следователю, что разоружился перед советской властью.
АГРАНОВ: Ваше оружие – ваш талант.
ГУМИЛЕВ: Если у меня и есть талант, то принадлежит он не мне, а Богу. И я не волен распоряжаться им по своей прихоти.
АГРАНОВ: Вот-вот! В том и штука. Ваш талант принадлежит вашему богу. Ваш бог не позволит вам использовать талант на пользу рабоче-крестьянского дела. А всякий талант, который работает не на нас, обречен работать против нас. И потому талантливость является не смягчающим, а отягощающим вину обстоятельством. Если зло совершается вдохновенно и талантливо, это во сто крат хуже, чем если бы его творили бездарно. Предположим, грабитель банков проявляет в своем преступном ремесле недюжинный талант. Что ж ему за это, поблажки делать? А вы, литераторы, способны нанести обществу куда больший вред, чем какой-нибудь бандюга.