– Cher prince, прикажи, пожалуйста, этому грубияну Нестору (я из ним даже и говорить не хочу!), чтобы он заплатил за четыре концы извозчику, – для тебя лее все старался! Устал как собака какой!.. А за букет заплатим потом... я пока на кредит приказал... Mais quelle femme! Dieu, quelle femme!.. И не будь ты мне другом, – н-ну, князь! – я бы, кажется, а-никому н-никогда не уступил бы такого честю!.. Тай Боже ж мой! Я бы и до дуэлю пойшел! До Сибиру!
Офицерство наше вообще относилось к Юзио не только снисходительно, но даже весьма любовно и прозвало его доном Сезаром де Базаном; зато денщики сильно его недолюбливали, и все это с легкой руки Нестора, который восчувствовал к нему с первого раза непримиримую ненависть и презрение за то, что «уж больно он барскому добру учетчик непрошеный, и ни то он тебе на барском, ни то на лакейском положении, так что даже совсем непонятный человек, – так себе, какое-то полублагородие выходит»! Вообще, денщики, где можно, не упускали случая сделать ему какую-нибудь грубость, выказать свое презрение, и хотя им нередко порядком-таки доставалось за это от «господ», но – увы! – никакие «разносы в пух и прах» не могли изменить денщичьих чувств относительно нашего дона Сезара де Базана.
Между офицерами был один только человек, питавший к Юзио неодолимую антипатию и потому не упускавший случая зло подшутить над ним, поставить его в какое-нибудь смешное или критическое положение, поддразнить его, пустить на его счет какую-нибудь шпильку, выдумку, больно задеть его самолюбие, и – замечательное дело – этот упорный враг, к удивлению нашему, был сам поляк, земляк, «компатриот» Юзио, от которого этот последний, казалось бы, мог ожидать наиболее сочувствия и поддержки. Но Юзио выносил все его выходки и приставания с редким благодушием и смиренством, хотя при этом и принимал каждый раз «благородный» вид холодного, сдержанного и молчаливого презрения – дескать, я все-таки слон в сравнении с этою моськой.
Так прошло несколько лет, в течение которых он сжился не только с Черемисовым, но и с полком настолько, что уже стали считать его какою-то неотъемлемою полковою принадлежностью. Бывало, с 1-м эскадроном, в котором состоял Черемисов, он и на «траву», и на зимние квартиры едет в «хвосте» на офицерской повозке, с легавыми щенками; в ней же разъезжает за разными покупками по поручению офицеров и в ней же возвращается с эскадроном в штаб на кампамент. При этом на голове его всегда красуется форменпая фуражка с кокардой, и Юзио, видимо, очень доволен, когда встречные крестьяне и евреи снимают перед ним шапку, принимая его тоже за офицера. Он с важностью и благоволивым достоинством подымает руку к козырьку и слегка кивает в ответ на подобные приветствия.
Если Черемисову случалось уезжать в отпуск, Юзио на это время обыкновенно пристраивался на житье к кому-нибудь из офицеров, и все уже давно привыкли смотреть на это как на самое правильное, законное дело, потому что куда ж ему иначе деваться? Вышел впоследствии Черемисов в оставку, уехал к себе в казанское имение, но Юзио неизменно, как и прежде, сохранился при полку, переходя время от времени от офицера к офицеру, как бы по наследству. И офицерство им не тяготилось: поживет несколько недель, а то и месяцев у одного, перейдет к другому, к третьему и т.д., пока не совершит известный цикл по офицерским обиталищам. Им не тяготились, потому что лишний человек не объест, а где сыты двое, там хватит и на третьего. Юзио был-таки сибарит по своей природе: любил сладко поесть, мягко и много поспать, лениво поваляться по диванам с сигарой в зубах, весело выпить, но не огорчался, если и подолгу не доводилось ему вкушать от всех сих благ; только в рассказе или при воспоминании о них на его лице появлялась блаженная улыбка, и губы начинали вкусно причмокивать, в чем, собственно, и обнаруживались его сибаритские наклонности и симпатии. Но вообще, при слабости к сибаритству, он мог и умел, когда надо, быть очень покладистым, неприхотливым и невзыскательным, спать где и на чем придется, есть что случится – от трюфелей и бекасов до «железной» солдатской каши на постном масле, – и ничего себе – благодарение Богу, только здоровеет наш дон Сезар и постоянно сохраняет беззаботное, веселое настроение духа.
Бывало, посторонние люди неоднократно, при случае, спрашивают у офицеров с некоторым недоумением:
– Скажите, пожалуйста, что такое этот ваш Юзио?
– Добрый малый, – отвечают им, – услужливый, иногда очень приятный в обществе.
– Но при чем он, собственно?
– Как при чем? При полку, разумеется.
– То есть что же он при полку изображает собою?
– Так себе, ничего... Юзио, да и только, иначе дон Сезар де Базан – и все тут; иного ничего не изображает.
– Но... что он делает? Род его жизни, например, занятий там, что ли?
– Он? Как вам сказать... Он, собственно, проживает при Ямбургском уланском полку. И больше ничего.
– Ив этом проживании, стало быть, заключается все его общественное положение?
– Исключительно в этом.
– Ну а если война? Или если просто двинуть ваш полк отсюда куда-нибудь на новую стоянку? Тогда же с ним как?
– А очень просто. Тогда, конечно, и Юзио двинется вместе с нами. Это ведь для него легче легкого: весь его багаж таков, что встал и готов! Куда же ему иначе деваться!
И действительно, вне полка для бедного дона Сезара де Базана нет места, нет существования на свете.
3. Башибузук
Когда, как и по какому случаю он впервые появился в полку –этого никто не знает и не помнит.
Юзио – тот, по крайней мере, как пристал к нам, так уже у нас одних и держится безотлучно; если иногда он и совершает перекочевку, то все в полку же – из эскадрона в эскадрон, от офицера к офицеру. Он, так сказать, животное домашнее, оседлое (bestia domestica). Башибузук – совсем наоборот, появляется исключительно лишь налетами, внезапно, как снег на голову, когда его и не чают; мелькнет, как метеор, повертится там-сям, пошумит, подебошит (если возможно), непременно займет у того другого малую толику деньжишек и исчезнет столь же неожиданно, как и появился, – и опять о нем на несколько месяцев ни слуху ни духу.
Помню я мою первую с ним встречу.
Я еще недавно был произведен в офицеры и, побывав в Петербурге, возвращался в полк из отпуска. На одной из железнодорожных станций, чуть ли не во Пскове, где пассажирский поезд останавливается поздним вечером почти на час времени, сел я за общий стол и спросил себе поужинать. Против меня уселся какой-то старик, лет около шестидесяти, в мохнатой кавказской бурке и в черной черкеске, с кинжалом за поясом. На седой, плотно остриженной голове его небрежно и лихо была накинута заломленная как-то разом и набекрень, и на затылок потертая офицерская фуражка с малиновым околышем, про которую можно сказать, что, судя по всем видимостям, она таки повидала виды на своем веку. Но и про физиономию, украшенную этой фуражкой, можно бы было с уверенностью подумать то же самое. Физиономия эта выражалась в следующих характерных штрихах и бликах: серые, полинялые глаза с самоуверенным, почти наглым, но в сущности безалаберно-добродушным выражением; густые, как щетки, шершавые брови – совершенно бутафорские, вроде тех, что наклеивают себе в иных характерных ролях актеры; сивые длинные усы с подусниками и нос, похожий на кактус, – нос замечательный: большой и припухлый, с лоском, словно бы упитанный или наливной изнутри чем-то сочным, сизо-багрового цвета, с прыщами и жилками, – нос, не оставляющий никакого сомнения в сильном и хронически упорном пристрастии его обладателя к крепким напиткам. «А ведь это Ноздрев в старости! – невольно подумалось мне при взгляде на фигуру моего почтенного визави. – Совершенный Ноздрев, только одетый вместо архалука в черкеску!»
Спросил он себе тоже чего-то закусить, разумеется, с водкой – и пристально уставился на меня вопрошающим взглядом.
– Вы, кажется, Ямбургского уланского полка? – обратился он ко мне с тою «приятною» катаральною хрипотою в голосе, которую иные почему-то называют «майорскою» хрипотою.