– Да, но в таком случае едва ли мы нынче дойдем до Адама.
– Ну, не дойдем, так доползем, даст Бог.
– О, нет, сомневаюсь: скорее же костьми тут ляжем – мертвые бо сраму не имут! А за прародителей все-таки выпить надо! Кто, господа, поддержит мой тост?
– Я! – бойко подхватила Эльсинорская, ловко вспрыгивая с бокалом на стул. – Пью, господа, за праматерь Еву par exellencel..
И за древо познания добра и зла! – промолвила она, лукаво сверкнув на всех глазами.
– Браво! Это тост разумный! Потому что, не будь этого древа, мы не умели бы познавать ни добра, ни зла; и, следовательно, лишены были бы в принципе самой способности распознавать настоящий Редерер от тутейшей жидовской подделки! Итак, за древо познания добра и зла! Идет!..
– Ох, моя прелесть, уж коли так, то не выпить ли нам с вами, кстати, и за грехопадение! – шутливо вздохнул, обращаясь с бокалом к Эльсинорской, ее застольный сосед Апроня.
– Умные речи приятно и слушать! – рассмеялась она, чокнувшись с соседом так звонко и сильно, что даже несколько вина выплеснулось из их стаканов.
Оба они залпом осушили их. Эльсинорская сразу вскочила вдруг из-за стола, вприпрыжку подлетела к пианино, взяла несколько бойких аккордов, бегло проиграла веселый ритурнель в темп «мазуречки» и лихо запела своим задорным голоском:
Гой, вы улане – малеваны чапки!
Сёнде, поядонь до моей коханки!
Но особенно хорошо, грациозно и в то же время уморительно-комично у нее выходил следующий куплетец, который она не пела, а почти говорила – сначала расслабленно-болезненным, как бы умирающим голосом, а потом комическим, лукаво-смиренным тоном польского ксендза:
Панна умирала – ксендза сень пытала:
«Чи на там-тем евеци сон' улане пршеци?» –
Ксендз ей отповедзял, же и сам не ведзял,
Чи там сон' уланы, чи ксендзы коханы...
Н все это вдруг, совсем неожиданно завершилось у нее лихим а эффектным мотивом начала:
Гей-гоп, улане! гол, мальваны чапки! Гоп! сёнде, поядон' до моей коханки!
Огненное alegro всей этой песни было пропето действительно прекрасно. В самом мотиве, в котором сквозь его бойкую веселость порой прорываются минорные, чисто славянски занывающие нотки, было нечто искристое, вдохновенное, беззаветно удалое.
С последним своим сильно взятым финальным аккордом она живо вскочила с табурета при оглушительных «браво» и рукоплесканиях и комически присела всей публике, пародируя рутинную благодарность актрис со сцены. Оставленное его место занял мой сожитель, который вообще большой артист в душе: отлично понимает цыганскую и в особенности русскую песню и очень недурно играет на цитре, так что мы, бывало, с ним иными вечерами все время проводим за музыкой: он с цитрой, а я тихо ему аккомпанирую на пианино, и выходило это у нас иногда-таки недурно. Увлеченный, как и все мы, хорошо и характерно спетою песней, он, как бы в ответ ей, своим все еще звучным, хоть и надтреснутым баритоном запел старый кавалерийский марш.
– «Вы замундштучили меня», – начал он с фанфардами в аккомпанименте, который все время идет марсиальным темпом кавалерийского марша:
Вы замундштучили меня
И полным вьюком оседлали;
И как ремонтного коня
Меня к себе на корду взяли.
– О, да! В этом отношении я – опытный и лихой берейтор! – воскликнула Эльсинорская и, как бы в подтверждение своей похвальбы, сняла со стены манежный бич и, отступя в глубину комнаты, действительно очень ловко взмахнула им и щелкнула.
Апроня продолжал свое «Признание кавалериста»:
Повсюду слышу голос ваш,
В сигналах вас припоминаю
И часто вместо «рысью марш!»
Я ваше имя повторяю.
– И на гауптвахту попада! – экспромтом добавила Эльсинорская.
Несу вам исповедь мою.
Мой ангел, я вам рапортую,
Что я вас более люблю.
Чем пунш и лошадь верховую!
– Merci за лестное сравнение с лошадью! – пренебрежительно выдвинув румяные губки, в шутку поклонилась певцу его пассия.
– Да это, может быть, очень лестно для женщины, но плохо для кавалериста, если он уже начинает любить что-нибудь более своей лошади! – не без легкой язвительности заметила Радецкая, которой, как кажется, в душе было немножко неприятно, что некоторые отдают предпочтение не ей, а ее сценической сопернице.
– А что, господа, хорошо бы теперь жженку уланскую да трубачей бы сюда? – расходился мой сожитель. – Одобряете аль нет? Уж прощаться так прощаться с товарищем, чтобы проводы были как следствует! А то, поди-ка, жди, когда-то еще он приедет теперь в штаб из своей свислочской трущобы!
Мысль была единодушно поддержана. Трубачи в этих случаях идут с величайшей охотой, в котором бы часу их ни подняли. Они знают, что во всех подобных казусах труды их оплачиваются с избытком.
Хоть и было уже около трех часов ночи, но адъютант тотчас же поехал в свою трубачскую команду за музыкой, а принадлежности для жженки нашлись и дома, тем более что эта «уланская» жженка приготовляется хотя и по особому, но нехитрому и несложному рецепту. Во всех холостых военных компаниях уж так испокон веку ведется, что варение жженки являет собой акт некоего отчасти торжественного свойства. Денщики принесли металлический уёмистый сосуд и без сознания важности предстоящего священнодействия поставили его на подносе посередине стола. Усатый майор, многоопытный жженковаритель, скрестил над сосудом два обнаженных сабельных клинка, на середине которых утвердил глыбу сахара и систематически стал обливать эту глыбу прозрачно-золотистым коньяком. Затем в сосуд было всыпано две скрошенные тесемки ванили – и зажженный спирт вспыхнул слабым синеватым пламенем. Кроме ванили – никаких более специй. Огни потушены, спирт разгорается ярче – пламя его начинает забирать свою силу и трепетными языками обвивается вокруг клинков и лижет бока сахарной глыбы; тающий сахар с шипением и легким треском огненными каплями падает в глубину пылающего сосуда. Усатый майор берет бутылку красного вина и осторожно, чтобы не погасить пламени, выливает его, в равном количестве с коньяком, уже не на глыбу, а прямо в сосуд я начинает мешать горящую жидкость большой суповой ложкой. Майор строго знает свое дело и не ошибется, а совершит его в такт и в меру, что называется, с чувством, с толком, с расстановкой и, наконец, со вкусом. Благовонный, горячий чад спиртных паров распространяется по темной комнате и слегка начинает туманить головы. Неровный свет слабого пламени, тускло-синеватыми бликами трепетно перебегая иногда по светлой стали оружия, развешанного по стенам красивыми группами, скользит по ближайшим к вазе предметам и придает мертвенно-бледный, фантастический колорит лицам, тогда как дальние планы комнаты остаются в густом и почти непроницаемом мраке. Состольники как-то притихли, изредка разве перекинется сосед с соседом каким-нибудь словом, но и то лишь вполголоса – все с таким сосредоточенным вниманием следят за действием искусного майора, усатая фигура которого освещается несколько более прочих. Но вот один из нас садится за пианино – и хор подхватывает за ним товарищескую, военную песню про «черных гусар», песню, сложенную на тот угорско-славянский мотив, из которого Франц Лист некогда создал свой известный «Венгерский марш»:
В бой с врагом смерть идет –
Черные гусары!