– Что сей сон значит? – с улыбкой спросил Апроня, обводя всех нас недоумевающим взором. – Вот уж именно, «как мимолетное виденье, как гений чистой красоты»! Откуда это и кто она – не знаете, господа?
Но на последний вопрос никто из нас не мог дать никакого ответа: мы, точно так же, как и Апроня, ничего не знали и, как и он же, каждый готов был в свою очередь спросить: «Что сей сон значит?»
– Ге! Да выйди же наконец кто-нибудь!.. Гершко! Дьявол!
– Зараз, зараз, паночку! Зараз! – послышался сиплый заспанный голос, сопровождаемый катаральным хрипом и кашлем.
Через минуту на пороге показался сгорбленный, пожилой еврей, с сивыми пейсами и такою же бородкой, в порыжелой, засаленной ермолке, сбитой в сторону и на затылок, в «пантофлях» на босу ногу и в рваном «лапсардаке», из-под которого мотался талисма-нический «цыцес». Лицо его было багрово и одутловато, а голова, почти без шеи, плотно сидела на коренастом, приземистом туловище. Это был сам корчмарь, реб Гершко Гершуна. Не надо было быть особенным специалистом, чтобы, взглянув на его лицо и фигуру, сразу и безошибочно определить, что естественная смерть реб Гершуны воспоследует не иначе как от апоплексического удара. Почтенный Гершко «по слабости здоровья» сильно придерживался чарки и каждый вечер был уже положительно, что называется, «готов». А надо заметить, что подобная слабость является редким исключением в среде евреев. Они, вообще, хотя и пьют, но очень умеренно и почти никогда не напиваются допьяна. Почтенный же реб Гершуна благодаря своей «слабости здоровья» сделался притчей во языцех и постоянным предметом пересудов между всеми окрестными соплеменниками; на него указывали, как на пагубный пример, как на позор во Израиле, прибавляя при этом с укоризной: а еще старозаконный! Реб Гершко при этом, как бы сознавая свое непотребство, обыкновенно вздыхал сокрушенно, поцмокивал языком, покачивал головою, почесывал в затылке и все сваливал на судьбу да на слабость здоровья, оправдываясь тем, что как же, мол, ему не пить, если он овдовел, а жена и не подумала о том, что, умирая, она оставляет на его вдовьи руки столько ребят мал мала меньше! Всему причиною, значит, неуместная смерть жены, которую он так оплакивает, так горько и чувствительно оплакивает, что только в вине и может топить свое горе. Добрые люди советовали было реб Гершуне жениться вторично, и он сам был не прочь, но слава о слабости его здоровья шла столь далеко, что ни в ближних, ни в дальних местечках решительно не находилось ни одной охотницы связать себя супружескими узами со старым и пьяным Гершкой. Понятное дело, что при такой слабости здоровья гандловые дела и гешефты Гершуны шли очень плохо. Он имел возможность только кое-как перебиваться изо дня в день со своею детворою, но при всем этом не роптал ни на людей, ни на Бога и был человек положительно добрый, смирный и общительный, который любил и угостить, и выпить в компании «с хорошим человеком». Поэтому нет ничего мудреного, что к солнечному закату реб Гершко всегда оказывался не вяжущим лыка. Теперь он вышел к нам вполпьяна и, очевидно, только что спросонья.
– Стакан воды, пожалуйста! И огня давай! – обратились к нему разом и майор, и Апроня.
– Ой, васше бляхгородю, у нас такой похганый вода з речку, сшто й пить не под лицо таким бляхгородни гасшпидам, – замахал рукою Гершко, скривив свою физиономию так, чтобы она самым наглядным образом выражала отвращение. – А взже як ви так гхочете, то у мене есть миод на ледовня, гхаросши миод, липец! То взже лепш викусшайте липцу!
– Давай чего хочешь, только поскорее! – согласились наши жаждущие.
– Велля! – повернувшись к двери, закричал реб Гершко.
В темном пространстве сеней как-то скромно и стыдливо показалась стройная фигура высокой девушки, которая тщательно кутала в большой белый платок свои плечи. Реб, отдавая приказание, торопливо затараторил что-то по-еврейски, в чем мы могли разобрать только одно: «айн липцес-бутельке..»
Пока я, соскочивши с седла, подтягивал подпруги, а реб Гершко, жалуясь на жару и духоту, подносил майору зажженную спичку, на двор высыпала вся ватага его замурзанной, ободранной детворы, которая осматривала нас с равнодушным любопытством.
– Все твои? – кивнул майор на ватагу.
– Усше мои! – с отеческой радостью ответствовал реб. – Усше Гершки и усше Герштунятки! Богх блягхосшловил мене!
– А та мадам – жена твоя, что ли?
– Зжвините, она еще не мадам, а мамзжель, – с вежливой улыбкой проговорил Гершко. – И она зж не зжона мене, бо маво зжонка Богх узял до сшебе, а она мене цурка.
– Твоя дочь? – с удивлением спросил Апроня.
– Так есть, моя старсшая, сюдмнастый рок пайшел взже! И такой гхаросши еврейски девицу! Такой мондры, такой цноты, такой набозжни! – с родительской гордостью похвалялся Гершко.
– Что ж ты ее в девках-то держишь? Замуж бы пора уже! – заметил майор.
Реб скривил рожу, почесал в затылке.
– Ой вай! – цмокнул он со вздохом. – Каб якой гхаросший партый, ато партый такой ниеть!.. Тай она еще така млода и така глупя. «Ниеть, гховорить, татуле, я не гхочу замижь, мине и так гхаросшьо!»
– Где ж она была у тебя прежде? Я что-то не помню ее... – заметил майор, пыхтя из своей коротенькой походной трубки.
Оказалось, что Велля до прошлой зимы жила и воспитывалась в Крынках [15] у своей тетки, но тетка умерла, не оставив ей ничего, кроме кое-каких пустых нарядов, – и бедной Велле, не пожелавшей мыкаться по чужим людям в качестве «наймычки-батрачки», пришлось перебраться в Гродненскую пущу, на отцовское «господарство». Можно представить себе, какова должна была показаться молодой девушке жизнь в этой лесной трущобе, на пустыре, да еще зимою, с оравой голодных и босых братишек и сестренок и с вечно пьяным, беспечным и безалаберным отцом.
Между тем пока реб Гершко распространялся о Велле и ее тетке, сама Велля успела уже наскоро накинуть на себя белое с мушками ситцевое платье, в покрое которого сказывалась претензия на современные городские моды, и вышла к нам уже без тени смущения на лице, держа в руках подносик со штопором, бутылкой и двумя стаканами.
Теперь мы могли вполне разглядеть ее.
Это была красота поразительная! Хотя Велле только пошел семнадцатый год, но на вид, как и большая часть женщин азиатского типа, она казалась гораздо старше своего возраста. Вы бы сказали, что ей, наверное, уже стукнуло двадцать один или двадцать два года. Представьте себе весеннюю розу в то майское утро, когда она, только что окончив ход своего естественного развития, вполне дозрела, распустилась роскошным махровым цветком и вся еще скромно дышит силою нетронутой свежести – такова была Велля. Стройная, крепкая, с той плавной округлостью форм и движений, которые ясно говорят вам о сдержанной внутренней силе, о внутреннем огне, затаенном до поры до времени, и служат признаком несокрушимого здоровья и громадного запаса жизненных сил, эта девушка поражала еще и очаровательною прелестью своего лица, которое носило в себе характерный отпечаток чистого еврейского типа – но типа такого, какой встречается вам в лучших образцах искусства, воспроизводящих его на полотне во всей его библейской красоте и поэзии. Жаркий и несколько смугловатый тип лица, синеватый отлив черных курчавых волос, которые, казалось, отягощали своим изобилием ее голову, характерный прогиб бровей, яркие и несколько крупные губы – все это дышало силой и страстью; но огонь баядерки, горевший в ее глазах, умерялся тенью длинных и скромно опущенных ресниц. Художник не нашел бы для себя лучшего типа, если бы вздумал писать библейскую Юдифь с отсеченной головой Олоферна. Велля, как бы не замечая, что столько глаз любуются на нее с нескрываемым изумлением и восторгом, скромно потупив взор, показывала вид, что она исключительно занята своим делом, и тщательно сбивала штопором сургуч с засмоленной бутылки. Ясный взор ее мимолетно поднялся и сверкнул на нас на одно лишь мгновение в ту минуту, когда, наполнив холодным медом стаканы, она поднесла их желавшим напиться. Но что это был за взгляд и что за очарование в нем светилось!