Я сидел рядом с матерью на жесткой деревянной скамье. Церковная служба шла своим чередом, и вот наступила тишина, время молитвы за моего отца. Должно быть, я перешел в какое-то измененное состояние. Все друзья и родственники обратили свои мысли и молитвы к отцу, а я просто смотрел, не видя, прямо перед собой, смотрел в направлении закрытого гроба, и мне показалось, что я увидел…
В моей памяти витало то, что я готов был описать; картина возникла, как живая, как продолжение моего рассказа. Но я не собирался рассказывать ему эту часть видения.
Антонио остановился. Мы как раз переходили через небольшой дренажный ров; мостик представлял собой несколько очень старых бревен, накрытых сверху слоем дерна. Вода струилась среди берегов, поросших узколистыми травами, рыжими от летней норы.
— Да, — сказал он выжидающе. — Что же вы увидели?
— Ничего определенного, — сказал я. — Давайте говорить о чем-нибудь другом.
Он сел на какие-то камни на берегу ручья, наклонился вперед, поставил локти на колени и переплел пальцы рук. Мне никак не следовало допускать запинку; теперь я невольно обострил его интерес.
— Это было впечатление, только и всего. Я подумал тогда, что это… возможно… энергия? Или проявление их мыслей и молитв? Пастельно-дымчатый вихрь света, вращаясь, двигался вдоль прохода, и фокальная точка этого феномена остановилась где-то возле гроба — но не внутри его.
— Ощущали ли вы отца там, в церкви? — спросил он. Он поднял голову в ожидании моего ответа, и тень от полей шляпы, падавшая на его лицо, тоже поднялась до середины лба; глаза его поймали свет заходящего Солнца, и я увидел, что коричневый цвет его радужек состоит из многих цветов.
— Я не знаю, — сказал я. — Я чувствовал его, мне кажется. Мне трудно сказать, где, — возможно, в той фокальной точке возле гроба. Но я был совершенно измучен. Я вздохнул и посмотрел через аltiplanо, туда, где на горизонте громоздились подкрашенные снегом вершины гор.
Он покосился на меня:
— Вы повидали так много за вашу жизнь. Почему вы не принимаете всерьез этот ваш опыт в церкви?
— Я был измотан.
— Некоторые из самых великолепных вещей наблюдаются в такие минуты, когда тело истощено, а мозг спокоен.
— А еще, — сказал я, — мне хотелось бы знать, что сосредоточенная мысль молитвы может иметь форму, может быть принята…
— То есть знать, где ваш отец снова обретает целостность, единство в том состоянии, в которое он перешел? — Он открыл свою матерчатую сумку, и его рука стала там что-то искать. — Что он дезориентирован, неловок, как новорожденный ребенок в новом для него мире, и что молитвы его друзей и родных как-то помогут ему?
Я кивнул головой и взял кусок коры коричневого дерева, который он достал из сумки и протянул мне.
— Но вы предпочитаете забыть ваше видение, потому что в нем было нечто, во что вы хотите верить?
— Нет, — сказал я и помолчал, подыскивая слова. — Я бы предпочел думать, что мое восприятие — банальность; я имею в виду явление, а может быть и способность воспринимать его. Но я этого не знаю. Я был измотан и способен видеть то, что хотел видеть. В этих неподходящих условиях возможны ошибки. Мне очень сильно хотелось верить, что любовь может быть такой осязаемой вещью, которую можно ковать, мять, концентрировать, направлять; которую можно различать. Но я совершенно неспособен описывать кому-то свое видение в церкви, Потому что я слишком сильно его желал. Я устал и утратил объективность.
— Хорошо, — сказал он. — За время, пока вы продолжаете работу на Волшебном Круге и регистрируете приключения, вы научились судить о своих опытах. Вы усвоили ту ответственность, которая требуется на этом пути, и озабочены тем, чтобы дать пример последователям. И вы пересматриваете ваши опыты, опасаясь, что если один из них окажется бракованным, то и остальные будут отброшены.
Он поднялся на ноги, оттолкнувшись от камня, и мы направились через плато к линии леса, видневшейся в нескольких милях. Мы продолжали наш путь так, словно и не останавливались.
— Ответственность? — переспросил я. — Да. Легко описать мою работу тем, кто хочет верить, — в этом случае достаточно сказать правду; трудность и ответственность возникают там, где нужно покорить уже сформированный ум, настроенный на конкретную…
Я взглянул на него. Он положил мне руку на плечо, когда мы спускались в высохшее ложе неглубокого аrrоuо.
— Послушайте, — сказал я. — Вы знаете, и я уже тоже понял, что мы верим в то, что испытали непосредственно. В моей культуре человек не располагает достаточным количеством времени, чтобы исследовать и открывать самостоятельно. Время — деньги, за деньги можно купить время, а равновесие между ними удерживает значок доллара и цифры в нижнем правом углу банковского счета. Там, — я кивнул головой на север, — все, что известно, основано на научном или юридически установленном факте. Моя культура духовно обанкротилась.
Я засунул коричневую корку в рот и принялся ее жевать.
— Не сердитесь.
— Я не сержусь.
— Тогда не будьте нетерпеливы. Он был прав. Я нахмурился и попытался связать свое раздражение и разочарование с тем утренним эпизодом после смерти отца.
Из всего, что я так отчаянно хотел рассказать ему, мой опыт в церкви был самым малозначительным. Я так много работал, чтобы сохранить равновесие между субъективным и объективным аспектами моих новых, развивающихся восприятий. Я знал, какими должны быть условия опыта, и тонкое, еле уловимое видение в церкви этим условиям не удовлетворяло вызывало у меня подозрения. И это было мое личное дело: я мог верить или не верить, никого это не касалось; но как раз за этот эпизод Антонио уцепился. Он вытягивал из меня все, уговаривал пересмотреть весь мой опыт с отцом и его смертью в мельчайших подробностях.
Я молол вздор о религиозных извращениях, которые исказили и затемнили духовное начало, породили апатию, цинизм и аморальность, разъедающие современное общество. А затем внезапно все обрело смысл. Какими бы ни были побуждения Антонио донимать меня по поводу Майами, он все таки помог мне определить причину дискомфорта; и я почувствовал тогда эту боль в груди, эту ношу, абстрактный факт и манифест, — это формировалось и росло, как эмболия, со страшным давлением, хотя и пустое внутри. И было самоосознание, гнетущее чувство собственной значимости и взятой на себя ответственности. Выглядело это просто: если то, что я знаю, важно, если можно почерпнуть хоть что-либо из того, что современный человек способен испытывать глубокие состояния сознания, которые считались исключительной монополией мистиков, сумасшедших и святых из древней истории, тогда я должен это передать.