А потом однажды после полудня, среди нашей медитации, отец улыбнулся и прошептал: «Какая чистая вода. Я вижу дно». — И снова уснул.
В ту ночь он видел сон, прекрасных полупрозрачных людей, они разговаривали с ним, но утром он не мог вспомнить, что они говорили.
Неделю спустя, тоже после полудня, он увидел меня сидящего на камне возле воды.
— Вот ты где, — сказал он, и я увидел его недалеко, он стоял на песке. Он видел меня, а я видел его и видел, что он смотрит на меня. Легкий ветерок пошевелил прядь его волос; он был молод. Я видел его таким, каким он сам видел себя, в том идеальном, самом лестном облике, который мы сами себе рисуем. На нем были мешковатые льняные брюки и хлопчатобумажная рубашка, лицо дышало здоровьем и загаром.
Это тончайшее мгновение нашей общей, согласованной реальности сновидения, мимолетное впечатление от его улыбки — он смотрел на меня снизу, а я сидел на камне над водой, ожидая его, — глубоко потрясло меня; я открыл глаза. Его голова была откинута на подушку, на бесцветных губах застыла улыбка; слезы обожгли мне глаза, я перестал его видеть.
— Куда же ты делся? — пробормотал он. Он произнес мое имя, и я поспешно закрыл глаза, изо всех сил стараясь вернуться назад, на тот камень, где он видел меня, но слезы хлынули из моих глаз, покатились по щекам, и я потерял его, потерял концентрацию. К счастью, он уснул.
Напряженно работая, чтобы помочь ему умереть, я поймал себя на том, что жажду вернуть его к жизни. Я спал один в ту ночь. Я плакал о нем, я оплакивал и его, и себя, и каждую утраченную нами минуту жизни. Мы готовы сделать все, что угодно, лишь бы избежать страданий, в поисках экстазов мы так отчаянно стараемся обойти мучения, что пропускаем уроки боли, упускаем шансы возмужания. Но если уж нет другого пути, то нам следует хотя бы ценить ту человечность, ту печать чувствительности, которую накладывают на нас сильные эмоции, — ибо чем глубже постигаем мы подлинные чувства, тем ближе подходим к мультисенсорному состоянию, где нас ожидает мудрость.
Мы совершили прорыв. Он научился видеть в другой реальности, а я научился чувствовать любовь как дар утраты. Мы наконец встретились. Мы проводили много времени там, на камне возле пасторальной речки; мы подолгу сидели рядом после полудня, пока он не оставлял меня, клюнув носом, и не уходил в свои пространства, свои сны. Он описывал мне то, что мы видели вместе, шепотом называл то, что плыло по реке у нас перед глазами: славшие листья, обломки веток, даже лепестки цветов.
Мы видели, как мимо нашего берега вниз по течению проплывали люди: некоторых я узнавал, других он называл мне по имени — это были родственники и друзья, живые и давно умершие. Временами я ничего не видел, но слышал его голос, он разговаривал с ними, а затем обращался ко мне и разъяснял, кто они и кем ему приходятся. Так я узнал об отце намного больше, чем знал до этого, — эти смутные образы иногда были для меня лишь слабым впечатлением, но для него они возникали зримо и реально в те долгие послеполуденные часы, когда мы приходили на нашу речку. Он рассказывал, что некоторые из этих людей прощались с ним, а другие звали с собой.
Мы никогда не обсуждали с ним эти совместные сеансы: они не были официально признаны, и ни он, ни я в этом не нуждались. Просто я садился рядом с ним и руководил его дыханием, и убаюкивал своими описаниями, и он затихал и отключался; и только позже, когда он просыпался и, почти апатично садясь за стол, приступал к своему легкому ужину, я замечал в его взгляде или странной улыбке признание наших путешествий.
Я его и запомнил таким, каким он сам себя видел: красивый мужчина в расцвете сил, человек, который обедает с президентами, юрист, строитель, предприниматель, хороший глава семьи, безупречный отец, — человек, который сидит со мной летним вечером над рекой и рассказывает свою жизнь.
Потом однажды утром у него случился приступ; он так и не вышел из коматозного состояния. Его сразу же отвезли в больницу; там, в угловой комнате, он и умер на руках у моей матери. Мы с сестрой выходили за продуктами, и когда возвратились, его лицо поразило нас безмятежным и совершенным покоем.
Сестра зарыдала, выронила сумку с едой и бросилась к нему. Она принялась освобождать семь слабых, постепенно увядающих и медленно вращающихся спиралей. Машинально, не обращая внимания на всхлипывания матери и мучительные рыдания сестры, я подошел к его ногам и подтолкнул уже видимое энергетическое тело, слабо светившееся над грудной клеткой и горлом; я увидел, как приподнялась выше люминесцирующая форма и тут же втянулась обратно в тело. Я повторял свои действия снова и снова, подобно тому как это делал Антонио; полуприкрыв глаза, я освобождал его чакры, уже бесцветные, похожие на маленькие водовороты в песке, и выталкивал его из ног, и оно снова поднялось в воздух, аморфное, полупрозрачное, словно опал, и размытое; и тут его аура свернулась — как оболочки растений в мертвых джунглях из моего лесного видения — и не было больше света, чтобы различать форму; я запечатал чакры церемониальными движениями — я закрывал свету доступ в тело, потому что свет одухотворяет. И когда я открыл глаза, его уже не было.
Остался лишь отзвук в моей памяти, его голос, его слова: «Я не боюсь».
Поздно ночью, когда я возвратился на наше место над рекой, я был один на камне. Вода была чистая. И я понял, что мы встретимся только для того, чтобы попрощаться.
Во время церковной службы на следующее утро произошло что-то удивительное, но я не был уверен; я и сейчас не совсем доверяю тому впечатлению. Там было больше ста человек, ни одной пустой скамейки.
У меня не осталось никаких эмоций, я был словно выжатый лимон, как и все члены семьи. Мать была страшно измучена; вероятно, она находилась в шоке — у нее больше не было слез. Сестра плакала. Я провел с отцом время, которого у него никогда раньше не было для меня, — он был мне чужим. Мы разделили с ним тот камень над рекой и вместе пересмотрели всю его жизнь. За две недели я узнал очень многое об этом человеке. И затем потерял его. Я помогал ему умереть и покинуть живой мир.