У парадного, богато украшенного резьбой входа в личные, изолированные покои Вдовствующей Императрицы на бессменном карауле застыл знакомый, рослый силуэт. Урядник Степан Котов, которого Георгий предусмотрительно, под личным нажимом, вытащил из казачьих списков и перетянул за собой в снобский Петербург, в состав личного конвоя, выглядел непривычно щегольски и как-то по-столичному сухо.
На казаке была парадная форма нового, утвержденного для дворцовой стражи образца — превосходное тонкое сукно сидело на его широких плечах идеально, без единой морщинки, а высокая мерлушковая папаха была надета строго по уставу, прямо, без той отчаянной, хулиганской кавказской лихости и залома, которые он позволял себе на Дону. Котов понял правила игры: здесь, в логове, нужно быть незаметным и безупречным.
Едва императорский экипаж, скрипнув рессорами, остановился у подъезда, Котов с четким, сухим, пугающе громким костяным стуком «принял винтовку на караул». Движение было отточенным, почти механическим, каноническим до тошноты. Но глаза казака, скользнувшие по фигуре Наследника, оставались живыми и преданными.
Георгий, тяжело, по-солдатски выходя из кареты, не стал просто скользить равнодушным, невидящим взглядом мимо застывшего часового, как это делали все Романовы. Он остановился на секунду, встретился взглядом со Степаном и четко, по-армейски отдал ему честь, приложив два пальца к козырьку своей конногвардейской фуражки. Котов едва заметно, одними ресницами, моргнул, принимая этот безмолвный знак доверия: «Мы здесь, шеф. И мы готовы».
Но едва Георгий переступил порог своих роскошных, отделанных штофом и золотом комнат, как Гатчина мгновенно превратилась для него в элитный, удушающий своими заботами госпиталь. Мамá совершенно не собиралась наивно полагаться на слухи о «чудесном исцелении» и молитвы. Она доверяла науке. По ее приказу в замок срочно вызвали лучших, самых дорогих светил медицины из Санкт-Петербурга, профессоров из Военно-медицинской академии.
Тщательный, изматывающий медосмотр затянулся с раннего утра до самого обеда.
Консилиум: Четверо седых, почтенных профессоров в безукоризненных, пахнущих карболовой кислотой сюртуках с академическими значками, окружили полуобнаженного Георгия, словно редчайший, непознанный экспонат в Кунсткамере. Его бесконечно, методично простукивали костяными молоточками, болезненно вминая пальцы в ребра. Его грудную клетку и спину прослушивали новыми, французскими бинауральными стетоскопами, заставляли дышать ртом, дышать носом, кашлять, говорить «тридцать три» и подолгу, до потемнения в глазах, задерживать дыхание.
Опрос: Подробные, въедливые расспросы о его так называемом «кавказском режиме», о питании, о физических нагрузках и, главное, о «внезапном исчезновении влажных хрипов и кровохарканья» больше напоминали Георгию жесткий допрос в контрразведке, а не медицинскую беседу. Врачи непрерывно переглядывались поверх своих золотых пенсне, шушукались на латыни по углам просторной спальни и с явным, профессиональным недоверием качали седыми головами. Медицинская наука того времени была просто не в силах объяснить, каким образом глубокие туберкулезные каверны в легких молодого человека могли полностью, без следа зарубцеваться и затянуться за такой ничтожно короткий, нереальный срок. Это нарушало все законы патогенеза.
Скука: Георгий сидел на краю кушетки, чувствуя себя беспомощным, подопытным кроликом. Для человека, привыкшего к стремительному, бешеному темпу XXI века, к мгновенной реакции на угрозу и к той самой «математической жестокости» современного боя, эти бесконечные, тягучие медицинские церемонии были настоящей, физической пыткой. Пыткой звенящей скукой.
«Господи, они ищут болезнь там, где её больше нет и в помине, — с тоской и раздражением думал он, пустым взглядом следя за большой, сонной мухой, медленно ползущей по затейливой золоченой лепнине высоченного потолка. — Пока эти надутые академики тратят драгоценные часы на замеры моего пульса, выслушивание шумов и поиски бацилл Коха, время Империи безвозвратно утекает в никуда, как сухой песок в разбитых песочных часах».
Он знал, что прямо сейчас под массивной дверью его спальни, как верный пес, дежурит камердинер Василий, а за толстыми каменными стенами дворца стоит на посту казак Котов. У него была своя, пусть крошечная, но армия. Но прямо сейчас он был вынужден стиснуть зубы и покорно терпеть холодные пальцы врачей и их непонятную латынь.
— Ваше Императорское Высочество, это… это феноменально. Поистине, пути Господни неисповедимы, — наконец, после долгого шушуканья, произнес старший из профессоров, нервно протирая стекла пенсне батистовым платком. — Организм словно полностью переродился, запустив неизвестные нам компенсаторные механизмы. Однако, опираясь на наш опыт, мы категорически настаиваем на строжайшем, щадящем режиме… Никаких физических нагрузок, сквозняков, волнений…
Георгий лишь криво, презрительно усмехнулся одним уголком губ. Он уже слышал эту песню в Абастумани.
— Режим будет, господа профессора. Обещаю вам, — сухо, как топором отрубил, прервал он светило медицины, неторопливо накидывая на плечи тонкую шелковую рубашку и застегивая пуговицы. — Но определять рамки этого режима, поверьте, буду я сам. Мамá ждет меня к семейному обеду, а я совершенно не намерен опаздывать и расстраивать ее из-за ваших научных сомнений. Вы свободны, господа.
Он решительно вышел из кабинета, оставив именитых медиков в полнейшем замешательстве. Скука мгновенно отступала, растворялась, уступая место холодному, прагматичному политическому расчету. Впереди был следующий, куда более сложный экзамен.
Вечером, после тихого семейного ужина, Георгий сидел в уютной Малой библиотеке Вдовствующей Императрицы, освещенной мягким светом торшеров. Он медленно, с показным вниманием перелистывал тяжелые, пахнущие кожей и старой бумагой картонные страницы огромного сафьянового альбома.
С безупречных студийных фотографий на него смотрели юные, совершенно незнакомые ему лица, туго затянутые в китовый ус корсетов и погребенные под слоями дорогих брабантских кружев: принцессы Гессенские, пухленькие Мекленбургские, высоконосые датские кузины, британские родственницы. У одних, совсем еще девочек, был испуганный, затравленный взгляд пойманных оленят, у других — надменная, мертвая холодность дорогих фарфоровых кукол. Это был каталог невест. Товар лицом.
Мария Федоровна сидела рядом на кушетке с неизменным рукоделием. Специфический аромат её любимых французских духов — тонкий, пудровый, отчетливо фиалковый — плотно заполнял небольшое пространство библиотеки. Она, не отрываясь от вышивки, очень внимательно, из-под опущенных ресниц наблюдала за реакцией сына, отчаянно надеясь увидеть в его глазах хоть крошечную искру мужского интереса.
— Посмотри на Викторию Мелиту, Жорж. Какая у нее стать, какая порода. Или вот, взгляни правее — маленькая Елена Черногорская. Говорят, она прекрасно воспитана и поет… — голос Мамá звучал убаюкивающе мягко, журчал, как ручеек, но сквозь эту материнскую нежность отчетливо, как стальной каркас, чувствовалась та самая «железная воля», которая уже много лет негласно управляла всей Гатчиной и половиной Петербурга.
Георгий мысленно, стиснув зубы, застонал. В его прошлой жизни, в далеком 2026 году, брак был делом абсолютно добровольным, личным выбором двух людей. А здесь, сидя на бархатном пуфе с этим альбомом, он чувствовал себя дорогим, породистым жеребцом, которого после удачной случки или выздоровления вывели на элитный аукцион исключительно для политического улучшения монаршего поголовья и укрепления династических связей с Европой.
— Мамá, — Георгий резко, с силой закрыл тяжелый альбом. Звук захлопнувшейся толстой кожаной крышки прозвучал в густой тишине библиотеки сухо и громко, как пистолетный выстрел. — Я до глубины души глубоко тронут вашей неустанной заботой о моем будущем. Но, прошу вас, поймите меня правильно: я только что, чудом, вырвался из цепких объятий верной смерти. Мои легкие наконец-то дышат полной грудью, моё сердце бьется. Но бьется оно ради России, ради империи, а вовсе не ради дворцовых бальных залов и котильонов.