На подоконнике в комнате лежала записка: "Хороший мой, сходи в исполком. Прости меня, Алешенька, прости, я не могла иначе. Только твоя Виктория". Безразлично, не испытывая никаких чувств, положил записку на место и стал одеваться… Весь тот день был закрыт от меня плотной непроницаемой завесой почти полного беспамятства: инерция являлась единственным балластом, заставлявшим меня двигаться и существовать. Даже если бы меня пытали, пропуская электрический ток через половые органы, я бы не смог вспомнить по каким улицам и переулкам я шел, где переходил дорогу и останавливался, у каких прохожих корректировал свой путь, что мне отвечали и так далее. Немые гипсовые фигуры собственного положения в пространстве, оставляемые за спиной, рассыпались в прах белой пудры при малейшем прикосновении. Если попытаться найти для моего состояния аналогию в мире физических понятий, то я как бы стал существовать на другом уровне: только что обладавший нормальным ростом и соответствующим ему восприятием, я обезножил, потеряв эти две упругие фигули, растущие из зада, и передвигался на паховом или пупковом уровне других людей, не поникая ничего вокруг и не желая ничего понимать. Зазывающие сирены безразличия все дальше увлекали меня, затягивая в трясину своего чрева.
Иногда, правда, сплошная пленка равнодушного восприятия лопалась, проклевывался глазок и к нему прижималось мое внутреннее око; так, например, в середине дня я ощутил себя стоящим перед зданием с атлантами, чьи фигуры с вековой тоской поддерживали лепной карниз горисполкома, на углу Фонтанки и Невского; толкнул дверь, которая с тугой женской тяжестью поддалась силе, и поднялся по ковровой дорожке, изношенной на сгибах ступеней широкой белой лестницы. Опять, кажется, я расспрашивал когото в полупустых коридорах, какуюто девушку, что таращила на меня глазкипуговки и что-то говорила, вздрагивая бараньими кудельками прически; пока наконец не остановился перед обитой коричневым коленкором дверью, простроченной квадратиками, на которой висела табличка, сообщающая сведения о хозяине кабинета:
Партай Геноссович Церберов - секретарь председателя исполкома
Постучав сначала по коленкоровой спине, потом по табличке (ибо спина проминалась, но звука не издавала), услышав какой-то сдавленный возглас изнутри, который расценил как приглашение, я распахнул дверь и вошел. На обыкновенном чиновническом столе, расположенном у окна обыкновенного чиновнического кабинета, на голове, придерживая руками туловище с широким женским задом, стоял мужчина. Для удобства и равновесия его затылок упирался в круглую суповую тарелку с фиолетовыми цветочками по каемочке; покрасневшее от натуги лицо вылупилось на меня сдавленными в щелку глазами, видя все вокруг, очевидно, как младенец до двухнедельного возраста, когда изображение в хрусталике еще не перевернулось на сто восемьдесят градусов. Несколько мгновений мы глазели так друг на друга; чтобы лучше рассмотреть физиономию Партая Геноссовича, я даже попытался наклонить голову, тоже переворачивая ее вниз, как вдруг он, не без известной грации, сложился пополам и сел на свое кресло. И тут же, не глядя на меня, стал рыться и листать свитки своих бумаг.
- Товарищ Церберов? - вопросительной интонацией напомнил я о своем присутствии, и когда он опять поднял лицо, возвращенное в привычную для глаза плоскость, я сразу узнал его по стриженному чубчику и затылку: как же, это был тот самый молодой человек, который сидя в углу круглой залы, где происходило отчетноперевыборное собрание, шарил по телу своей соседки, засовывая пальцы под резинку ажурного чулка и демонстрируя желающим приятные округлые линии ее бедра. Хотя тут же прервал себя: не валяй дурака, они все здесь похожи друг на друга как деревянные матрешки, мало ли на свете одинаковых молодых людей с идиотическим блеском служебного рвения в глазах. К тому же, этот казался плотнее.
- Стучаться надо! - мельком окидывая взглядом мою непрезентабельную фигуру в черном свитере, буркнул молодой, но ранний Партай Геноссович, и опять принялся перекладывать бумаги с места на место на игральном поле своего стола, словно раскладывая пасьянс. - Вы по поводу выступления будете? - наконец спросил он.
- Какого выступления?
- Ну, выступления в связи с ежемесячной кампанией повышения и понижения, увеличения и одобрения? Сейчас найду текст вашей речи: выучивать наизусть не надо, можно будет читать, но ознакомиться, пробежать глазами перед выступлением весьма желательно.
- Я не пава, чтобы выступать, - мрачно пояснил я, пытаясь вспомнить, где я уже слышал это крылатое выражение.
- Тогда какого черта вы отнимаете у меня время? - недовольно удивился Партай Геноссович, стриженный под "бокс", сразу потеряв ко мне всяческий служебный интерес.
- Хотел узнать насчет вивисекции, - выудил я из сознания сверкнувшее блесной слово.
- Для вас или для членов вашей семьи? - опять воспрял рвением молодой секретарь.
- Условия, - чувствуя, что каждое слово дается мне с трудом, сказал я, - сообщите ваши условия.
- Какие еще такие условия? - не понял он. - Никаких условий. Сытый прощальный ужин за наш счет, напутственное слово ответственного товарища, потом чик-чирик - и ваших нету. И начнете все сначала. Вам приключение, нам облегчение.
- А ваши есть?
- Какие-такие "ваши"?
- Ну - "наших нет", а ваши есть?
- И наших нет, и ваших нет. Никого нет. То есть нет: наших нет, а ваши есть. То есть наоборот: тьфу, - ваших нет, а наши есть. Совсем запутался, - побледневший Партай Геноссович чертыхнулся про себя. - А вы, собственно, товарищ, на что намекаете?
Пока он говорил, лицо его бледнело все больше и больше, словно под столом из него выпускали кровь, которая вытекала быстро, как чернила в ручках с голожопыми красавицами, пока, наконец, физиономия не стала белее школьного мела, покрылась стеклярусом прозрачного пота, от чего черты стали казаться помятыми, точно газета; с усилием разжав рот, он тяжело порыбьи задышал и внезапно жалобным тенорком попросил:
- Простите, можно вас попросить на минуточку отвернуться?