Леон сделал глубокий вдох и совсем слабо, еле заметно, кивнул головой.
– Хлебные крошки, – произнес он через минуту.
В голове у него всплыли смутные воспоминания о том, как они с его учительницей иврита, миссис Рокич, ходили к реке на Рош-Хашана[9] – сколько ему тогда было? Восемь? Девять? – с набитым хлебными крошками пакетиком в кулаке.
– Что?
– Хлебные крошки. Кидаешь их в реку, и все твои грехи магическим образом пресуществляются в крошки?
– Да, все верно, – сказала Луиза и потерла глаза ладонями.
– Но почему ты совершаешь, – он запнулся, подыскивая ивритское слово, – ташлих?
Луиза с раздражением выдохнула.
– Потому что я хочу, чтобы этот год закончился. Я хочу начать все с чистого листа. Я все уже перепробовала. – Она махнула в сторону гостиной со странными атрибутами несработавших ритуалов. – И я подумала, зачем изобретать колесо, когда существует тысячелетняя мизогиническая религия, которая уже придумала все за меня. Устраивает тебя такое объяснение?
– Устраивает, – кивнул он.
Она положила руки на бедра.
– Ну и как ты оцениваешь мою попытку перейти от враждебности к уязвимости?
– На четверочку. Неплохо, но еще есть к чему стремиться.
– Да пошел ты, Леон.
– А теперь, пожалуй, снижу до тройки.
Они ухмыльнулись друг другу.
– Завтра в десять?
– Завтра в десять, – кивнул он.
Стоял один из тех изумительных осенних дней в Нью-Йорке, когда большая часть листьев еще оставалась на деревьях, а те, что уже лежали на тротуаре, были еще не слишком изгажены собачьим дерьмом.
– Господи Иисусе, ты посмотри только на эту толпу хасидов, – сказала Луиза, когда они вошли в парк и сквозь поток машин, едущих по Вестсайдскому шоссе, показалась река.
Леон сощурился, глядя на колышущуюся черную массу вдалеке. Мало-помалу смутные очертания превратились в молящихся людей в одежде из восемнадцатого века.
Когда они подошли поближе, до него донеслись звуки коллективной молитвы и восточноевропейские причитания, сопровождаемые гудками машин и будничным шумом города.
– Давай сядем вон под тем деревом, – предложила Луиза. – Я сейчас не в силах пробиваться через эту стену шовинизма.
Они подошли к высокому дубу с толстыми корнями.
– У меня есть травка, – сообщила Луиза, доставая из кармана пальто ровненький тугой косяк и зажигалку.
Леона не удивило, что Луиза умеет скручивать идеальные косяки. У него самого они выходили кривобокие и неаккуратные и неизменно разваливались после одной-двух затяжек.
Они улеглись на траву и принялись передавать друг другу косяк. Леон смотрел на солнце, просачивавшееся сквозь поредевшую листву, и чувствовал, как с каждой затяжкой по телу разливается приятная истома.
Луиза ткнула косяком в сторону молящихся на берегу мужчин.
– Первым воспоминанием моей матери был ташлих на этом самом месте. Ей влетело за то, что она отдала свои крошки уткам вместо того, чтобы бросить их в реку. Когда я была маленькой, мы не ходили на Рош-Хашана в синагогу. Мы шли к ближайшему пруду и просто скармливали уткам целую буханку хлеба.
– Кажется, это хорошее воспоминание.
– Оно и есть хорошее. Когда я была маленькой, мы с ней вполне ладили.
Они некоторое время молча лежали рядышком, соприкасаясь кончиками пальцев. В воздухе разливался свежий запах палой листвы, наполняя Леона каким-то глубинным ощущением надежды на лучшее.
– Это, наверное, странно: одновременно скучать по человеку и отчаянно его ненавидеть? – спросила Луиза, вторгаясь в его мысли.
– Вовсе нет. На мой взгляд, это нормально, просто большинство не хочет в этом признаваться. – Леон перевернулся на бок и приподнялся на локте. – Так что ты сказала бы о ней на службе, если бы говорила искренне?
Луиза повернулась к нему лицом.
– Кое-что плохое, вроде того, что я наговорила тебе тогда у Шошанны. Но и кое-что хорошее тоже. Мне многое в ней нравилось. Мне нравилось, что она была язвительной и упертой. Она не подчинялась ничьим правилам. Когда блюстители нравственности подали в суд на издательство, выпустившее без купюр «Любовника леди Чаттерли», она купила книгу в магазине и дала ее мне прочитать. Мне тогда было двенадцать.
– Двенадцать?
– Да, двенадцать. – Луиза принялась методично обдирать красный кленовый лист вдоль прожилок, складывая обрывки в кучку на траве между собой и Леоном. – Она всегда верила, что я способна стать великой. Это очень давило, но в то же самое время, если откровенно, заставляло меня чувствовать себя особенной. Разумеется, я вечно ее разочаровывала, потому что демонстрировала только «неплохой уровень». Во время нашей последней беседы – я тогда еще училась в консерватории в Оберлине, а она уже была больна, – она разговаривала совсем с трудом, однако же умудрилась произнести «Четвертая виолончель?» с таким пренебрежением, что я потом неделю не притрагивалась к инструменту. Боже, как же я ее ненавидела. Но приятно было знать, что в мире есть человек, который считает меня способной на блестящие свершения. Мне уже этого не хватает.
Леон потянулся и взял ее за руку. Мимо них прошла замученная хасидская женщина в застиранном платке с выводком ребятишек мал мала меньше, цепляющихся за ее подол.
– Но больше всего я благодарна матери за то, что я не она. – Луиза кивнула на хасидку, которая кричала на своих детей на идиш, пытаясь загнать их в туннель, ведущий к реке. – Если бы у моей матери не было мрачной решимости и стремления вырваться из той жизни, это сейчас была бы я.
Леон мысленно наложил на хасидку лицо Луизы и на краткий безумный миг поверил, что это и в самом деле Луиза из альтернативной реальности. Он представил себе маленькую однообразную жизнь альтернативной Луизы, и ему стало невероятно грустно. Женщина один за другим высморкала три сопливых носа, в то время как самый младший беспрестанно дергал ее за юбку, и Леон испытал прилив горячей благодарности к матери Луизы.
– И как твоя мать вырвалась? – поинтересовался он.
– Я не знаю, – сказала Луиза. – Это тайна, покрытая мраком. Но в глубине души мне иногда кажется, что если она и вырвалась, то не до конца. Какая-то часть ее застряла в этом мире. Она не верила в Бога, но местечковые суеверия в нее въелись намертво. После ее смерти я обнаружила соль в карманах всех ее жакетов и на дне всех ее сумочек.
– Зачем ей понадобилось сыпать в карманы соль?
– Это все баббе-майзе, бабьи сказки, – нетерпеливо пояснила Луиза. – Когда покупаешь одежду или въезжаешь в новый дом, нужно положить соль в карманы и посыпать ею все углы в комнате, чтобы отогнать диббуков. Ну, злых духов. Разве в твоей семье так не делали?
– Нет, – покачал головой Леон. – Моя мать не склонна к суевериям. К ожесточенной враждебности – да, но не к суевериям.
– Ну а когда моя суперпродвинутая мама-психоаналитик отвезла меня в колледж, то насыпала соли во все четыре угла моей комнаты в общежитии. Мне пришлось соврать шиксе-соседке, что это от муравьев.
– Ну и как, донимали тебя духи? – фыркнул Леон. – Может, соль сработала.
– Очень смешно.
Луиза уселась и обхватила себя руками. Ему хотелось коснуться ее спины, но он побоялся, что она разозлится.
– Могу я кое в чем тебе признаться? – спросила она тоненьким голосом.
– Конечно.
– Мне кажется, она меня преследует. Моя мать. После того как я сбежала с шивы, она снится мне каждую ночь. И не просто снится, а терроризирует меня своими придирками. Что бы я ни делала, ей все не то и не так. И она мерещится мне по всему городу. Я много дней уже толком не спала. Не знаю, что нужно сделать, чтобы она оставила меня в покое.
Леон попытался придумать, как бы помягче сформулировать что-то вроде «это не она тебя преследует, это ты не можешь ее отпустить», но потом посмотрел, как Луиза обеими руками обнимает собственные колени, и благоразумно не стал ничего говорить. Он не мог сказать ей ничего такого, чего она не знала бы без него. У него не было никаких ценных соображений относительно горя, которыми он мог бы поделиться. Он до сих пор иногда по ночам с головой накрывался одеялом и думал: «Я не мужчина, я просто ворох одежды под одеялом».