– Я что-то сделал не так? – спросил он.
– Нет, – ответила она. – Просто, если она перестанет меня преследовать, это будет означать, что ее больше нет. Совсем нет.
– Да, – сказал Леон и с трудом подавил побуждение обнять ее и утешить, потому что она в этом нуждалась. – Тебе еще долго будет ужасно плохо.
Они нескончаемо долго молчали. Потом Луиза тыльной стороной рукава утерла глаза.
– Спасибо тебе, – произнесла она.
– За что?
– За честность. За то, что не стал говорить мне всякие благоглупости.
– Всегда пожалуйста. Обращайся, – шутливым тоном произнес Леон.
Луиза немедленно выдернула у него руку.
– Не надо так, – сказала она дрожащим голосом. – Не надо говорить такие вещи, если ты не всерьез.
– Это всего лишь расхожее выражение, – начал было оправдываться Леон, но эти слова прозвучали неискренне даже для его ушей, потому что соль жгла его сквозь карман джинсов.
Был самый священный день в году, и они застряли где-то посередине ритуалов, которых он толком не понимал.
– Но я говорю это совершенно всерьез, – произнес он торжественным и будто чужим голосом, чувствуя вес своего обещания где-то глубоко в груди, в паху, в ногах. – Клянусь, никаких благоглупостей и эвфемизмов, насколько это будет возможно.
Луиза некоторое время внимательно смотрела на него, потом кивнула.
– О’кей, – сказала она таким тоном, как будто приняла какое-то важное решение; словно только что родилось нечто вроде обета.
– О’кей, – эхом отозвался он.
Они застенчиво улыбнулись друг другу: островок неподвижности посреди колышущегося вокруг моря хасидов.
Часть вторая
1979–1990
Розенберг-младшая
1979
Они не планировали называть Розенберг-младшую Лидией. Просто другого имени им придумать не удалось. Все казались какими-то неподходящими, и никто не хотел навязывать собственному ребенку имя, которое ему не подходило. Они ждали озарения. Все ждали, ждали и ждали.
Они принесли ее домой накануне самой сильной снежной бури за последние несколько десятилетий, и снег валил несколько дней подряд, в то время как она беспрерывно кричала. Вместо того чтобы погрузиться во временную тишину, которую снежные бури обыкновенно приносят в Нью-Йорк, весь дом не знал покоя из-за воплей малышки. Она не желала ни спать, ни брать грудь. Даже в помраченном из-за недосыпа состоянии они отдавали себе отчет в том, что эти три дня были адом не только для них самих, но и для Чангов сверху, Шапиро снизу и Доминго напротив.
– Нам удалось взбесить представителей трех разных культур, – заметила Луиза в одну из ночей, когда на часах было четыре. – Не каждый ребенок может похвастаться таким в возрасте менее недели от роду.
Чего они только не перепробовали, пытаясь ее усыпить. Они пели все колыбельные, какие только знали. Леон исчерпал весь свой репертуар песен Пита Сигера и Вуди Гатри. Луиза исполнила всю Джоан Баэз и Джони Митчелл и даже промурлыкала несколько классических симфоний от начала до конца. Но Розенберг-младшая все вопила и вопила, а снег все падал и падал. С отчаяния они достали бутылку красного вина в надежде, что, насосавшись алкоголя с молоком матери, Розенберг-младшая наконец отрубится, но в итоге лишь оба напились.
– К черту колыбельные, – сказал Леон, в котором уже плескались три бокала вина. – Давай петь все барные песни, какие знаем. Может, у нее на колыбельные парадоксальная реакция.
Вот так и вышло, что на пятый день отцовства он в три часа ночи выплясывал по квартире, исполняя импровизированный тустеп: «Лидия, Лидия, знаете ль вы Лидию? Лидию, ту, что вся в тату?» После трех пьяных кругов по тесной комнатушке, заваленной сумками для подгузников, бутылочками и мокрыми пеленками всех форм и размеров, малышка впервые за все время затихла, точно по мановению волшебной палочки. Но едва он прекратил петь, как она немедленно завопила снова, поэтому весь следующий час они с Луизой пели без умолку, на ходу придумывая стихи, поскольку знали только припев, пока наконец дитя не уснуло глубоким спокойным сном.
Обессиленные, они рухнули на диван. Малышка Лидия мирно сопела в своей колыбельке.
– Кажется, у нас есть имя, – произнес Леон, наматывая на палец прядь липких Луизиных волос (что это? Отрыжка? Моча? Грудное молоко?).
– Да уж, все звезды и впрямь сошлись, – отозвалась Луиза, еле ворочая языком от усталости. – Давай впишем его в чертово свидетельство о рождении и покончим с этим.
– А знаешь, – сказал Леон, – мать пела мне эту песню, когда летом мы ездили на поезде на Кони-Айленд. Одно из моих лучших воспоминаний о ней.
Он ожидал, что Луиза отпустит в ответ какую-нибудь колкость, но она уже спала. В приступе внезапной ностальгии по своей молодой матери он решил, что все равно продолжит с ней разговаривать.
– Я знаю, что ты считаешь ее обозленной на весь мир желчной старухой, но, когда я был маленьким, она была прекрасной мамой. Мы ездили на Кони-Айленд; у нее был такой модный ярко-красный купальник, и она часами сидела со мной рядом и строила песочные замки. А потом я спал у нее на коленях всю дорогу домой.
Луиза начала негромко похрапывать. Леон понимал, что ему тоже надо поспать, но ему нужно было еще раз взглянуть на тельце Лидии в колыбельке, чтобы убедиться, что она в самом деле спит, а не умерла. До того как она появилась на свет, он считал, что познал ужас: пережил вооруженное ограбление – во время его первой работы в социальной службе недовольный клиент гонялся за ним вокруг его же собственного стола с ножом, – а к десяти годам похоронил отца. Но теперь, светя фонариком на грудку Лидии, чтобы убедиться, что она все еще вздымается и опадает, он осознал: прежде он понятия не имел, что такое настоящий страх. Кажется, с тех пор как Лидия появилась на свет, он не сомкнул глаз. Измученная Луиза отрубалась сразу же, едва малышка задремывала, и подскакивала при первом же писке, Леон же не мог расслабиться ни на секунду.
В свете фонарика Лидия казалась еще больше похожей на инопланетянку. Личико все еще сморщенное, как у бульдожки, кожа пропитана амниотической жидкостью, а глаза пугающе голубые. (Почему никто не сказал, что даже еврейские младенцы появляются на свет с голубыми глазами?) Она казалась ему одновременно ужасно чуждой и ужасно родной. Он решил, что спать сегодня не будет, а будет сидеть рядом с ней, внимательно прислушиваясь к ее дыханию на предмет подозрительных заминок. В теле его бушевал адреналин, готовность сражаться непонятно с кем. С волками? С грабителями? С нацистами? С пришельцами из космоса? Он знал лишь, что всего за пять дней его ДНК целиком и полностью изменилась, и теперь он – прежде всего отец.
Лидия сжимала и разжимала крохотные кулачки. Луиза храпела на диване. Обогреватель шипел и плевался. В комнате пахло паром и молоком. Вопреки собственной решимости Леон почувствовал, что его начинает клонить в сон. Пар о чем-то напоминал ему, задевал какую-то струнку в мозгу. Он на минутку прилег на другой край дивана и закрыл глаза.
«Точно, – подумал он, пристраивая голову на подлокотник, – так пахло, когда мать гладила белье».
Ему вспомнилось, как он калачиком сворачивался в корзине для белья по субботам, пока она гладила постельное, подпевая радио. Сколько ему тогда было? Три? Четыре? Пять? Она всегда жертвовала одной простыней, стаскивая белый хлопковый прямоугольник с гладильной доски и укутывая с головой его сонное тельце. «Спи, бубеле», – говорила она, и он, убаюканный запахами пара и мыла, засыпал в лучах света, просачивавшегося сквозь белый хлопок.
Радиатор зарычал. Луиза придвинулась к нему, и, хотя Леон собирался всю ночь не смыкать глаз, он уснул.
Каким-то чудом Лидия проспала всю ночь, пропустив даже кормление, и все они проснулись почти через шесть часов, когда над девственно-белым заснеженным городом вовсю светило солнце. Они еще ползали по квартире в полусне, когда в час дня снизу позвонили. Леон нажал кнопку домофона и был потрясен, когда из динамика, пробиваясь сквозь помехи, послышался трескучий голос матери. Закралось подозрение, что это он вызвал ее своими вчерашними воспоминаниями.