– Все вышеперечисленное, – подхватил он, – хотя специализировался я на жвачке и коллекционных бейсбольных карточках.
– Разумный подход, – произнесла Луиза, отступая к двери. – Я слышала, жвачка не падает в цене.
– Поэтому я храню ее в сейфе, – кивнул Леон. – Если на нас нападут нацисты, я всегда смогу запихать ее себе в задницу и сбежать из страны.
Обыкновенно он не отваживался отпускать шутки такого рода, но сейчас был рад, что у него хватило смелости, потому что она запрокинула голову и расхохоталась.
– Не хочешь зайти и похрустеть чем-нибудь за компанию?
– С удовольствием, – ответил Леон, признавшись себе в том, что в глубине души с самого начала на это надеялся.
Она провела его в убогую гостиную. Он заметил, что волосы на затылке у нее сбились в колтун. На диване беспорядочными кучами валялась элегантная дамская одежда – шарфы, которые выглядели так, будто были куплены в сувенирной лавке при Музее современного искусства, дорогие пальто из магазинов, куда он ни разу в жизни не заходил, вроде «Сакса» и «Блумингдейла». На ящике из-под молока, который играл роль кофейного столика, было устроено подобие импровизированного алтаря. Леон даже остановился, чтобы повнимательнее рассмотреть этот странный набор предметов: поминальную свечу ярцайт, картонную коробочку с прокисшей китайской едой, из которой торчали деревянные палочки, экземпляр «Недовольства культурой» Фрейда и винный бокал, до краев наполненный то ли сахаром, то ли солью. Обогнув угол, он последовал за Луизиными бледными ногами в грязную кухоньку. На столе стоял недоеденный кугель. Картошка, из которой он был приготовлен, окислилась и приобрела неаппетитный серовато-голубой оттенок.
– Я вижу, тебе тоже не удалось избежать тоскливых запеканок, – заметил Леон.
– К счастью, у меня крохотная морозилка.
Луиза махнула рукой в сторону одного из двух стульев, а сама тем временем достала из шкафчика два относительно чистых стакана и налила в оба скотча. Потом, положив ногу на ногу, устроилась на шатком стуле напротив. Леон опасался, как бы тот не опрокинулся.
– Так, значит, ты в детстве подворовывал? – спросила она, минуя этап вежливой беседы ни о чем.
– Угу, с десяти до одиннадцати лет я был настоящим клептоманом. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы предположить: я, видимо, считал, что мир передо мной в долгу.
Луиза отхлебнула скотча и разорвала пакет с чипсами.
– А я вру, – призналась она. – Всем и про всё. На днях я сказала кому-то, что мой день рождения одиннадцатого мая, а не двадцатого, абсолютно безо всякой причины. А какому-то парню в баре наврала, что играю на скрипке, а не на виолончели. И это даже не попытки интересничать, нет, я почему-то просто не могу ответить честно.
– Почему?
– Не знаю.
– И когда это началось?
Он произнес это с профессиональной психотерапевтической интонацией и сам поморщился, но она ничего не заметила.
– Во время шивы. Все говорили идиотские банальности о моей матери, и мне приходилось говорить идиотские банальности в ответ, а потом я просто не смогла остановиться.
– Ну, учитывая твое отношение к эвфемизмам, могу представить, как тебя это разозлило.
Теперь в его голосе против воли прозвучала горечь.
– Прости. Мне не стоило выплескивать все это на тебя. Просто мне иногда совершенно необходимо обгадить что-то хорошее, понимаешь? Во всяком случае, так всегда говорила моя мать, хотя она использовала более научную терминологию. – Луиза распрямилась, раздула ноздри и заговорила гнусавым высокомерным голосом: – «Ну вот, Луиза, опять ты затеваешь ссору, чтобы избежать близости».
Леон знал, что должен рассмеяться, но все еще испытывал обиду, поэтому ограничился сухой улыбкой.
– Вот видишь, – сказала Луиза, глядя ему прямо в глаза. – Я знаю себя как облупленную, я разбираюсь в психологии – а толку-то? Это все в пользу бедных.
– Ты только что одним махом дискредитировала всю мою профессию.
– Не-а, – покачала головой Луиза. – Просто на меня психотерапия не действует. Когда варишься во всем этом с рождения, в конце концов становишься невосприимчив. Это как выработка устойчивости к мышьяку.
– По-твоему, это должно меня утешить?
– Мне по барабану, – пожала она плечами.
Он закатил глаза, и некоторое время оба молчали. Потом Луиза начала пальцем чертить на запотевшем столе свои инициалы.
– С тобой приятно разговаривать, – произнесла она. – Все обращаются со мной как с прокаженной. Будто смерть – это что-то заразное. Никто больше меня никуда не зовет. А если и зовут, то не понимают, как себя вести.
Леон покрутил свой бокал, глядя, как янтарная жидкость на дне лижет стенки.
– Никто не понимает, как говорить о смерти. Знаешь, что я ненавижу? – признался он с неожиданной горячностью, осознав вдруг, что больше десяти лет ждал возможности поговорить об этом. – Когда в разговоре случайно всплывает, что мой отец умер, и мой собеседник принимается изо всех сил извиняться, как будто до того, как он меня спросил, я об этом не помнил.
– Именно! – практически закричала Луиза. – А потом я же еще должна его утешать – а я, разумеется, этого не делаю.
– Разумеется.
Он принялся теребить упаковку из-под чипсов, прижав ее к столешнице и ногтем большого пальца разглаживая складки.
– Меня звать никуда не перестали, – сказал он. – Наоборот, начали звать повсюду. Все соседские мамаши переживали, что у меня не будет мужской ролевой модели, поэтому заставляли всех папаш брать меня с собой на бейсбольные матчи. Я побывал, наверное, играх на двадцати – а я ненавижу бейсбол. Я был бы счастлив, если бы люди оставили меня в покое.
Ему живо вспомнился спасительный закуток под трибунами на стадионе и тусклый свет, который просачивался между металлическими рейками, так что он даже мог что-то разглядеть на страницах своего комикса. После матча папаше, которому он был поручен, приходилось выманивать его на свет. В то лето он почти не выходил из своей комнаты, одну за другой рисуя карты с маршрутами побега. По ночам он спал, с головой забравшись под одеяло, поскольку был убежден, что под окнами рыщут чудовища, только и ждущие возможности пробраться к нему в комнату. В те несколько кошмарных минут, что он проводил в темноте, прежде чем заснуть, он подбадривал себя мыслями: «Я не мальчик, я просто ворох одежды под одеялом».
Он посмотрел на Луизу, бледную и маленькую на своем стуле. Ему хотелось спросить о том, что происходит у нее в гостиной. Но он удержался от этого вопроса, потому что знал: нет ничего более интимного, чем хаотическая логика горя.
Луиза потерла глаза и с трудом подавила зевок.
– Ты что, спала, когда я пришел? – спросил Леон.
– Да нет, не то чтобы. В голове всякие мысли крутятся.
– У тебя такой вид, как будто ты вот-вот уснешь.
Она вскинула пустой стакан из-под скотча.
– Возможно.
– Я пойду, – сказал Леон. – А ты попытайся поспать.
Ему хотелось взять ее за руку и отвести в спальню – которая, подозревал он, была точно такой же грязной, как и все остальное в этой захламленной квартирке, – лечь с ней рядом на несвежую простыню и гладить по спутанным волосам, пока она не уснет. Но вместо этого он поднялся, проскрежетав ножками стула по липкому полу, и двинулся к двери.
– Погоди! Леон! – крикнула Луиза, хотя он не успел еще даже выйти из кухни. – Я завтра буду в твоих краях. Я собиралась совершить ташлих в Риверсайд-парке. Хочешь пойти со мной?
– Ташлих? – переспросил Леон.
– Ну, знаешь, такую штуку, которую мы, евреи, делали тысячи лет. Это когда мы бросаем наши грехи в реку на еврейский Новый год, – пояснила Луиза с той самодовольной снисходительностью, какую он помнил по монологу в его спальне.
Он почувствовал, как мышцы лица стягиваются в маску, точно экзоскелет.
– Прости, прости, – произнесла она, вскидывая руку, чтобы остановить его, и принялась наматывать на палец прядь немытых волос. – Я начинаю вести себя мерзко, когда чувствую себя уязвимой, понимаешь? Но на сей раз я сдержалась. Разве это не считается?