Возгласы «Тише!», видимо, помешали взрыву энтузиазма, который чуть было не прорвался, когда дело дошло до трогательного образа колыбели.
– В другие времена отпрыск этой прославленной семьи[26] тоже, казалось, был призван выполнить великое назначение, но с тех пор все изменилось. Мудрое и проницательное правление принесло нам мир[27], плоды которого мы пожинаем, тогда как поэтическая эпопея, носящая название Первой империи, была продиктована гением войны. Приветствуемый при рождении громом пушек, которые как на севере, так и на юге прославляли силу нашего оружия, король Римский не имел счастья послужить своей родине: таковы были тогда пути Провидения.
– Что он несет? Залез в какие-то дебри! – прошептал скептически настроенный Ла Рукет. – Какой неловкий оборот! Он все испортит.
И в самом деле, депутаты встревожились. К чему эти исторические воспоминания, которые стесняют их рвение? Кое-кто стал сморкаться. Но докладчик, чувствуя, что его последняя фраза обдала всех холодной водой, улыбнулся. Он повысил голос и продолжил свою антитезу, отчеканивая каждое слово, заранее уверенный в эффекте:
– Но, явившись в торжественные дни, когда рождение одного является спасением для всех, наследник Франции дарует и нам, и грядущим поколениям право жить и умереть под отчим кровом. Таков ниспосланный нам сейчас залог Господнего милосердия.
Конец фразы был великолепен. Депутаты почувствовали это, и по залу пробежал довольный шепот. Уверенность в вечном мире действительно была весьма отрадна. Государственные мужи, успокоившись, снова начали упоенно смаковать этот литературный перл. Досуга у них хватало. Европа принадлежала их повелителю.
– Когда император, ставший арбитром Европы, – с еще большим подъемом заговорил докладчик, – собирался подписать великодушный мир, который, объединяя все производительные силы наций, тем самым должен был способствовать союзу народов и королей, – в это самое время Господу было угодно увенчать его личное счастье и славу. Разве не позволительно думать, что в ту минуту, как он увидел перед собой колыбель, где покоится, еще совсем крошечный, продолжатель его великой политики, он обрел уверенность во многих грядущих годах процветания?
Очень мил и этот образ. И безусловно, позволителен: члены палаты подтвердили это легкими кивками. Но записка стала казаться чуть-чуть растянутой. Многие депутаты начали даже посматривать краешком глаза на ложи, как и подобает трезвым людям, которым немного совестно показываться во всей своей политической наготе. Иные совсем забылись, лица их приняли землистый оттенок, и они мысленно занялись своими делами, снова постукивая пальцами по красному дереву пюпитра; в памяти смутно всплывали другие заседания, другие изъявления преданности, приветствовавшей власть в колыбели. Ла Рукет часто оглядывался, смотрел на часы, и когда стрелка показала без четверти три, безнадежно махнул рукой: он опаздывал на свидание. Кан и Бежюэн, скрестив руки, неподвижно сидели бок о бок, переводя мигающие глаза от широких панелей зеленого бархата к беломраморному барельефу, на котором черным пятном выделялся сюртук председателя. В дипломатической ложе прекрасная Клоринда, вскинув бинокль, снова принялась внимательно разглядывать Ругона, который покоился на скамье в великолепной позе спящего быка.
Докладчик, однако, не торопился и читал для самого себя, сопровождая каждое слово ритмичным и ханжеским движением плеч.
– Так проникнемся же полным и нерушимым доверием, и пусть Законодательный корпус в эту исполненную торжественного величия минуту вспомнит о своем изначальном равенстве с императором, которое дает ему, преимущественно перед другими государственными учреждениями, почти родственное право участвовать в радостях государя. Избранный, как и он, свободным волеизъявлением народа, Законодательный корпус, чей глас поистине стал ныне гласом народа, готов принести августейшему младенцу дань нерушимой верности, преданности до последнего вздоха и безграничной любви, превращающей политические убеждения в религию, заветы коей благоговейно исполняются.
По-видимому, дело близилось к концу, раз речь зашла о дани, религии и заветах. Шарбоннели решились шепотом обменяться впечатлениями; госпожа Коррер слегка кашлянула в платок; хорошенькая госпожа Бушар незаметно перебралась вглубь ложи Государственного совета, к Жюлю д’Эскорайлю.
И действительно, внезапно изменив голос, докладчик уже не торжественным, а обыкновенным тоном скороговоркой пробубнил:
– Мы предлагаем вам, господа, незамедлительно и безоговорочно принять законопроект в том виде, в каком его внес Государственный совет.
Он опустился на место среди оглушительного шума.
– Прекрасно! Прекрасно! – кричали все.
Отовсюду неслись возгласы «Браво!». Де Комбело, чье одобрительное внимание ни на минуту не ослабевало, выкрикнул даже: «Да здравствует император!» – но его голос утонул в общем гаме. Была устроена настоящая овация полковнику Жоблену, который одиноко стоял в ложе и, в нарушение всех правил, самозабвенно хлопал костлявыми руками. Ожили восторги, вызванные первыми фразами, посыпались поздравления. Скуке пришел конец. Депутаты перекидывались через скамьи любезностями, друзья, хлынувшие к докладчику, с жаром пожимали ему руки.
Вскоре из общего гула выделилось одно слово:
– Обсуждать! Обсуждать!
Председатель не садился, словно ожидая этого выкрика. Он позвонил и сказал среди внезапно наступившего почтительного молчания:
– Господа, многие члены палаты предлагают незамедлительно перейти к обсуждению.
– Да, да! – подтвердили как один все депутаты.
Но никакого обсуждения не было. Сразу перешли к голосованию. Два пункта законопроекта, последовательно поставленные на утверждение, были приняты простым вставанием с места. Едва председатель успевал дочитать пункт, как все депутаты, сверху донизу амфитеатра, поднимались сплошной массой, сильно стуча ногами, точно охваченные волной энтузиазма. Потом по рядам двинулись курьеры с цинковыми ящиками-урнами в руках. Кредит в четыреста тысяч франков был единогласно принят двумястами тридцатью девятью депутатами.
– Недурное дельце! – простодушно заметил Бежюэн и тут же рассмеялся, решив, что удачно сострил.
– Четвертый час, я удираю, – бросил Ла Рукет, проходя мимо Кана.
Зал пустел. Депутаты потихоньку пробирались к дверям и, казалось, исчезали в стенах. На повестке дня стояли вопросы местного значения. Вскоре на скамьях остались лишь самые прилежные из депутатов – те, кому в этот день решительно нечем было заняться. Они либо снова погрузились в дремоту, либо возобновили прерванные было разговоры, и заседание окончилось, как и началось, при общем невозмутимом равнодушии. Постепенно умолк даже гул голосов, словно Законодательным корпусом в этом тихом уголке Парижа овладел глубокий сон.
– Послушайте, Бежюэн, – попросил Кан, – попробуйте при выходе выведать что-нибудь у Делестана. Он явился вместе с Ругоном и, вероятно, в курсе дела.
– Вы правы, это действительно Делестан! – удивился Бежюэн, взглянув на члена совета, сидевшего слева от Ругона. – Я их никогда не различаю в этих дурацких мундирах.
– Я никуда не уйду, пока не изловлю нашего великого человека, – заявил Кан. – Мы не можем оставаться в неведении.
Председатель поставил на утверждение бесчисленное количество законопроектов, которые были приняты вставанием с мест. Депутаты машинально поднимались и снова садились, не переставая разговаривать, не переставая дремать. Воцарилась такая скука, что ушли даже немногочисленные зеваки, сидевшие в ложах. Остались только друзья Ругона. Они все еще надеялись, что он будет говорить.
Неожиданно поднялся депутат с безукоризненными бакенбардами, похожий на провинциального стряпчего. Налаженная работа машины голосования сразу оборвалась. Все с величайшим интересом обернулись.
– Господа, – начал депутат, стоя у своей скамьи, – позвольте мне объяснить причины, побудившие меня, вопреки моему желанию, высказаться против большинства комиссии.