Раздался одобрительный смех. Ругон уже приближался к концу. Он впивался скрюченными пальцами в края трибуны. Он бросался всем телом вперед, широко размахивая в воздухе правой рукой. Голос его грохотал, как бурный водопад. И вдруг посреди либеральной идиллии его охватила ярость. Он задыхался, его вытянутый кулак, как таран, грозил кому-то в пространстве. Этот невидимый противник был красный призрак. Ругон драматически изображал, как красный призрак потрясает своим окровавленным знаменем и идет, размахивая зажженным факелом, оставляя позади себя реки крови и грязи. В его голосе зазвучал набат восстания и свист пуль, он пророчил распотрошенные сундуки Банка, украденные и поделенные деньги порядочных буржуа. Депутаты на своих скамьях побледнели. Но Ругон уже успокоился. И подобно размеренным взмахам лязгающего кадила, падали его заключительные слова, прославляющие императора:
– Благодарение Богу, мы находимся под защитой монарха, избранного по неизреченному милосердию Небес для нашего спасения. Мы можем жить спокойно под охраной его великого разума, он держит нас за руку и среди подводных камней уверенно ведет к пристани.
Грянули рукоплескания. Заседание было прервано почти на десять минут. Толпа депутатов бросилась к министру, проходившему на свою скамью; лицо его было в поту, могучее дыхание вздымало грудь. Ла Рукет, де Комбело и многие другие поздравляли его, стараясь на ходу пожать ему руку. Все в зале словно всколыхнулось. Даже на трибунах разговаривали и жестикулировали. Под яркими лучами солнца, льющимися через стеклянный потолок, среди позолоты и мрамора, среди этой пышной роскоши не то храма, не то делового кабинета царило оживление, как на рыночной площади: слышался то недоверчивый смех, то громкие удивленные восклицания, то восторженные похвалы – и все тонуло в общем гуле охваченной волнением толпы.
Взгляды де Марси и Клоринды встретились; оба кивнули, признавая победу великого человека. Ругон своей речью открыл себе путь, ведущий на вершину успеха.
Тем временем на трибуне появился какой-то депутат. У него было бритое лицо восковой бледности и длинные желтые волосы, жидкими локонами падавшие на плечи. Стоя прямо, без единого жеста, он поглядывал в большие листы, на которых была написана речь, и читал ее вялым голосом. Курьеры закричали:
– Тише, господа! Пожалуйста, тише!
Оратор требовал у правительства объяснений. Его, видимо, очень раздражала выжидательная позиция Франции в отношении угроз, сделанных папскому престолу Италией. На светскую власть пап посягать нельзя, это – ковчег завета, так что в адрес следовало бы включить ясное пожелание и даже требование поддержки ее неприкосновенности. Оратор углубился в исторические данные, доказывая, что каноническое право за много веков до трактата 1815 года установило политический порядок в Европе. Затем пошли риторические фразы; оратор со страхом следит, как умирает в конвульсиях старое европейское общество. По временам, при некоторых слишком прямых намеках на итальянского короля, по залу проходил ропот. На правой стороне дружная группа клерикалов, числом около ста, внимательно слушала речь, поминутно выказывая свое одобрение, и всякий раз, когда их собрат называл папу, они благоговейно склоняли голову и рукоплескали.
Оратор закончил речь словами, покрытыми криками «Браво!».
– Мне не нравится, – сказал он, – что великолепная Венеция, эта королева Адриатики, сделалась захудалым вассалом Турина.
Ругон, с затылком, еще мокрым от пота, с охрипшим голосом, доведенный до изнеможения своей предыдущей речью, пожелал во что бы то ни стало ответить сразу. Это было замечательное зрелище. Он подчеркивал свою усталость, выставляя ее напоказ, еле дотащился до трибуны и сначала лепетал какие-то невнятные слова. Он горько жаловался, что видит среди противников правительства людей почтенных, до сих пор всегда выказывавших преданность учреждениям Империи. Здесь, конечно, произошло какое-то недоразумение; они ведь не захотят умножать собой ряды революционеров и расшатывать власть, усилия которой направлены к утверждению торжества религии. И, повернувшись к правой стороне, он обратился к ней с патетическим жестом, с лукавым смирением, как к могущественному врагу, единственному врагу, которого он опасается.
Но мало-помалу его голос приобрел всю свою силу. Он наполнил зал ревом, он бил себя кулаком в грудь.
– Нас обвиняли в безбожии. Это неправда! Мы – почтительные дети церкви, мы имеем счастье верить… Да, господа, вера движет нами, вера облегчает подчас возложенное на нас бремя управления государством. Что сталось бы с нами, если бы мы не предавались в руки Провидения? Единственное наше притязание – быть смиренными исполнителями Его замыслов, покорными слугами воли Божьей. Только это позволяет нам говорить громко и творить хоть немного добра… Господа, я радуюсь случаю со всем рвением истинного католика преклонить колени перед высшим первосвященником, перед августейшим старцем, бдительной и преданной дщерью которого Франция останется навсегда.
Рукоплескания предупредили конец его фразы. Торжество превратилось в апофеоз. Зал грозил обвалиться от криков.
У выхода Ругона поджидала Клоринда. В течение трех лет они не обменялись ни словом. И когда он появился, явно помолодев и словно сделавшись легче после того, как в течение часа отрекся от всей своей прошлой политической жизни, чтобы под покровом парламентаризма удовлетворить свою неистовую жажду власти, Клоринда, поддавшись порыву, пошла к нему навстречу с протянутой рукой, с нежными, влажными, ласкающими глазами и сказала:
– А вы все-таки человек изрядной силы!
Добыча
Художник Григорий Филипповский
Предисловие
В естественной и социальной истории одной семьи в эпоху Второй империи «Добыча» звучит нотой золотой и телесной. Мой внутренний художник не желал приглушать эту невоздержанную жизнь во всем ее блеске, выставлявшем период царствования Наполеона III в сомнительном свете непотребного дома. Иначе важнейший аспект всего повествования остался бы в тени.
Я хотел показать преждевременное угасание династии, что жила слишком быстро и выродилась в полуженщину-полумужчину общества упадка; яростную панораму эпохи, воплотившейся в характере человека, неразборчивого в средствах; нервное расстройство женщины, чьи природные склонности в обстановке роскоши и стыда обостряются вдесятеро. И, глядя через призму этих трех социальных уродств, я пытался создать произведение искусства и науки – одну из самых странных глав в истории наших времен и нравов.
Объяснять «Добычу», эту подлинную картину социального распада, я полагаю себя обязанным, поскольку литературные и научные аспекты этого романа были до того плохо поняты в периодическом издании, где он печатался частями, что я вынужден был прекратить публикацию и прервать свой эксперимент.
Эмиль Золя Париж, 15 ноября 1871 года
I
На обратном пути ехали шагом: коляску задерживало скопление экипажей, возвращавшихся домой вдоль берега озера; наконец она попала в такой затор, что пришлось даже остановиться.
Солнце заходило в светло-сером октябрьском небе, прочерченном на горизонте узкими облаками. Последний луч пробрался сквозь чащу вдали у каскада и скользил по мостовой, обливая красноватым светом длинную вереницу остановившихся экипажей. Золотые молнии сверкали на спицах колес, горели на желтой кайме коляски, а в темно-синей лакированной обшивке отражались клочки пейзажа. Закатный свет, падая сзади, играл на медных пуговицах сложенных вдвое, свисавших с козел шинелей кучера и выездного лакея, придавал яркие тона их синим ливреям, рыжим рейтузам и жилетам в черную и желтую полоску; как подобает слугам из хорошего дома, оба держались прямо, важно и терпеливо, невозмутимо взирали на сутолоку скопившихся экипажей. Даже их шляпы, украшенные черной кокардой, были преисполнены достоинства. Только лошади – пара великолепных гнедых – нетерпеливо фыркали.