– Чего же ты молчишь? – шептала мать. – Постарайся получить практику у этих господ.
– Я не ветеринар, – ответил Паскаль, потеряв наконец терпение.
Однажды вечером Фелисите отвела его в сторону и принялась читать ему нотацию. Она рада, что он стал чаще бывать у них, и надеется, что он уже вошел в их кружок; говоря это, она, конечно, не подозревала, какое странное удовольствие он испытывает, издеваясь над богачами. Фелисите тешила себя тайной надеждой сделать сына модным доктором в Плассане. Для этого достаточно, чтобы его пустили в ход такие люди, как Грану и Рудье. Но главное, нужно было внушить Паскалю политические взгляды семьи; она понимала, что доктор только выиграет, если станет сторонником того режима, который сменит Республику.
– Друг мой, – говорила она, – теперь, когда ты образумился, надо подумать о будущем. Тебя обвиняют в том, что ты республиканец, потому что ты имеешь глупость бесплатно лечить всех городских нищих. Скажи откровенно: какие у тебя убеждения?
Паскаль с наивным удивлением взглянул на мать. Потом, улыбаясь, ответил:
– Мои убеждения? Право, не знаю… Вы говорите, меня обвиняют в том, что я республиканец? Ну что же. Меня это ничуть не смущает. Наверно, так оно и есть, если под этим словом разумеют человека, который желает всеобщего блага.
– Но ведь это тебе ничего не даст, – живо перебила его Фелисите, – ты ничего не достигнешь. Посмотри-ка на братьев: они стараются пробиться в жизни.
Паскаль понял, что ему нечего оправдываться перед матерью в своем эгоизме ученого. Она обвиняла его только в том, что он не извлекает выгоды из создавшегося политического положения. Он засмеялся, правда немного грустным смехом, и перевел разговор на другую тему. Фелисите так и не удалось убедить его хорошенько обдумать этот вопрос и примкнуть к той партии, у которой больше шансов на успех. Все же Паскаль время от времени проводил вечера в желтом салоне. Грану интересовал его как некое допотопное животное.
Между тем события развивались. Для плассанских политиков 1851 год был годом тревог и волнений, послуживших на пользу тайному замыслу Ругонов. Из Парижа доходили самые противоречивые слухи: то побеждали республиканцы, то партия консерваторов сокрушала Республику. Отголоски споров, раздиравших Законодательное собрание, долетали до провинции в преувеличенном или, наоборот, преуменьшенном виде, до того искаженные, что даже самые проницательные политики блуждали, как в потемках. Но все чувствовали, что близится развязка. И так как никто не знал, какова будет эта развязка, то трусливые обыватели находились в тревожном недоумении. Они ждали конца. Они страдали от неизвестности и готовы были приветствовать хоть турецкого султана, если бы султан соблаговолил «избавить Францию от анархии».
Улыбка маркиза становилась все загадочнее. По вечерам в желтом салоне, когда бормотание Грану от страха делалось совершенно нечленораздельным, маркиз подходил к Фелисите и шептал ей на ухо:
– Ну, деточка, плод созрел… Покажите себя, будьте полезны.
Фелисите, которая продолжала читать письма Эжена и знала, что кризиса можно ждать со дня на день, сама понимала, как важно «быть полезными»; она только не могла решить, как за это взяться Ругонам. Наконец она посоветовалась с маркизом.
– Все зависит от обстоятельств, – ответил старик. – Если в департаменте все будет спокойно, если в Плассане не разразится восстание, то вам трудно будет выделиться и проявить преданность новому правительству. В таком случае мой совет вам: сидите дома и спокойно ждите благодеяний вашего сына Эжена. Но если народ восстанет и наши бравые буржуа почувствуют себя в опасности, вы сможете сыграть очень и очень выигрышную роль. Правда, твой муж несколько неповоротлив…
– Ничего, – сказала Фелисите, – я берусь его расшевелить. А как вы думаете, департамент восстанет?
– По-моему, это неизбежно. Возможно, что в Плассане все будет спокойно, здесь слишком сильна реакция. Но в соседних городах, в местечках и селах давно уже ведут работу тайные общества, и все они принадлежат к крайней республиканской партии. Если произойдет переворот, то набат прозвучит по всему краю – от Сейских лесов до плоскогорья Сент-Рур.
Фелисите собиралась с мыслями.
– Так, значит, – продолжала она, – вы полагаете, что только восстание может упрочить наше будущее?
– Я в этом убежден, – ответил маркиз де Карнаван.
И добавил с легкой иронической усмешкой:
– Новую династию можно основать только с боя. Кровь – прекрасное удобрение. Хорошо будет, если Ругоны, как многие знатные фамилии, поведут свою родословную от какой-нибудь резни.
От этих слов и сопровождавшей их улыбки у Фелисите мороз пробежал по коже. Но она была умная женщина, и вид прекрасных занавесей господина Перота, которые она благоговейно созерцала по утрам, поддерживал в ней мужество. Когда она чувствовала, что слабеет, то подходила к окну и смотрела на дом сборщика. Это был ее Тюильри[11]. Она готова была на все, лишь бы попасть в новый город, в эту обетованную землю, на пороге которой она томилась столько лет.
Разговор с маркизом помог ей окончательно уяснить положение вещей. Через несколько дней ей удалось прочесть новое письмо Эжена: наемник государственного переворота, по-видимому, тоже рассчитывал на восстание, чтобы прославить отца. Эжен хорошо знал свой департамент. Все его советы сводились к тому, чтобы реакционеры желтого салона распространили свое влияние возможно шире, – тогда в критический момент Ругоны овладеют городом. Его указания были выполнены, и к ноябрю 1851 года желтый салон стал главой Плассана: Рудье был представителем богатой буржуазии; его поведение, несомненно, должно было послужить примером для всего нового города; Грану был еще ценнее – за ним стоял муниципальный совет, то, что Грану был одним из самых влиятельных его членов, позволяло судить об остальных. И наконец, в лице майора Сикардо, которого маркизу удалось назначить начальником национальной гвардии, желтый салон располагал вооруженной силой. Ругоны, эти нищие с дурной репутацией, сумели в конце концов собрать вокруг себя все необходимые орудия своего будущего благополучия. Каждый, по глупости или из трусости, повиновался им и слепо трудился над их возвышением. Ругоны могли опасаться только одного: чтобы кто-нибудь не вздумал действовать в том же направлении и таким образом не умалил бы их заслуги. Этого-то они и боялись больше всего, ибо хотели одни выступить в роли спасителей. Ругоны знали заранее, что духовенство и дворянство не только не будут им помехой, но, скорее всего, даже поддержат их. Но в случае, если супрефект, мэр и другие чиновники выступят и немедленно же подавят восстание, то подвиги Ругонов не только умалятся, но будут даже пресечены. У них не найдется ни времени, ни случая стать полезными. И потому они мечтали о полной пассивности чиновников, охваченных паникой. Если представители власти скроются из города, если Ругоны хоть на один день окажутся вершителями судеб Плассана – их карьера упрочена. К счастью, среди администрации не было ни одного убежденного или энергичного человека, готового рискнуть собой. Супрефект был либерально настроен, и исполнительная власть оставила его в Плассане, вероятно, только из-за хорошей репутации города; робкий по натуре, не способный на превышение власти, супрефект в случае восстания оказался бы в весьма затруднительном положении. Ругоны, зная его демократические симпатии, все же не опасались его рвения, но с любопытством спрашивали себя, какую позицию он займет. Муниципалитет также не внушал опасений. Мэр, господин Гарсонне, был легитимистом. Кварталу Святого Марка удалось провеcти его на этот пост в 1849 году; он ненавидел республиканцев и обходился с ними крайне пренебрежительно; но он был слишком тесно связан с духовенством, чтобы активно участвовать в бонапартистском перевороте. Остальные чиновники находились в таком же положении: мировые судьи, почтмейстер, сборщик податей господин Перот – все были ставленниками клерикальной партии и не могли особенно горячо приветствовать Империю. И хотя Ругоны еще не знали, как отделаться от этих людей, как расчистить место, чтобы одним остаться на виду, они все же были полны надежд; некому было конкурировать с ними в роли спасителей.