Утром, сдав продавщице амбарный замок с пломбой, Кузьмич идет домой и долго, скучный, сидит у окна. Поначалу жена все ходит около, подозрительно принюхивается, а потом тревожится и предлагает истопить баню. Но он молча отмахивается от жены и от бани. У него вдруг возникает желание съездить в Минск, к дочке, которая замужем там за профессором и сама кандидатка, и не так ему хочется повидать Маринку, как зятя, который называет его уважительно батей и обычно, забросив профессорские книжки, сидит с ним допоздна в кабинете и пьет с разговорами чай с коньяком.
Вспомнив эти приятности, Кузьмич поднимается и со скорбным выражением на лице выпивает кружку свекольного кваса. В груди у него становится полегче. Но что-то там еще царапается, скребется, давит непонятной тяжестью, и ему по-прежнему неловко и отчего-то немножко совестно.
Синий парус
Вид у него был хмурый. Громадный рост, маленькие, глубоко сидящие глазки, багровое, словно обожженное, лицо. И все-таки в нем проглядывала какая-то незащищенность, угадывалась натура простодушная, навевавшая воспоминания о великанах из детских сказок, хотя в санатории мы все называли его между собой капитаном. Он не ходил на процедуры, его не видели в плавательном бассейне и в кинозале, но утром, едва рассветало, он шел на пляж, к морю.
В черной нейлоновой куртке с откинутым капюшоном он в любую погоду пробирался в конец волнореза и подолгу стоял там, обхватив поручни. Как моряк на капитанском мостике.
Он и на самом деле был моряком, но только бывшим, и у него был корабль, с которым он прошел сквозь жестокие штормы, но об этом мы узнали позже...
Минувший апрель надолго запомнится всем, кому довелось побывать в Сочи. После жарких дней, когда пекло и парило так, словно был это не апрель, а летний месяц июль, вдруг надвинулась полоса ненастья. С севера, из-за Дагомыса, выползли дождевые тучи. Изодранные штормовым ветром, они сваливались за горизонт, будто тонули в море, оставляя на берегу, на асфальте темные лужи с розовой каймой из цветов, сбитых с яблоневых веток.
В санатории по коридорам гуляли сквозняки и оглушительно хлопали балконные двери. Мы зябли, кутались в плащи, кляли судьбу и с надеждой вслушивались в сводки погоды местного радио. Но среди нас был «морж», и это скрашивало жизнь.
По утрам мы собирались на пляж, как на спектакль. Укрывшись под навесом и позабыв о физзарядке, молча смотрели, как «морж» раздевается, идет босиком по склизким камням и, глубоко вздохнув, с размаху кидается в море, рассекая красивым и мощным кролем малахитово-зеленую воду.
Мы ужасались, аплодировали, восхищались. Но надо было видеть, что творилось в эти минуты с капитаном. Трусцой, косолапо переваливаясь, он бегал по волнорезу, что-то кричал, размахивал руками и всем своим видом как бы говорил: «Вот это да! Вот это мужик! Не то что вы там, под навесом — слабаки, городские заморыши. Эх, сбросить бы мне годиков двадцать, так я бы тоже сейчас сиганул в море. Как морж!»
А с Александрой Ивановной мы оказались по соседству за одним столиком в столовой. Ей было, наверное, около пятидесяти, но выглядела она старше. Может, потому, что одевалась скромно, без затей и была слишком уж полная, вся точно налитая. Говор у нее был окающий, но не тот, что звучит на Волге, где в словах резко протягивают звук «о», — а был он мягкий, едва приметный, с таким говором встречаешься на русском Севере, в лесном вологодском крае или в Поморье. Она охотно рассказывала о себе, о своих внуках и зятьях, советовалась, что бы им купить в подарок, и озабоченно спрашивала, когда уходит автобус на Мацесту, чтобы — упаси боже! — не опоздать.
— Вы уж не сердитесь, пожалуйста. Я к вам прибьюсь, можно? На курорте-то в первый раз. Это все наши... Поезжайте да поезжайте, мама. Подлечитесь. Вот и приехала, здравствуйте!
Так говорила она, конфузясь. Но в первый же день за обедом, как только потянулась она за солонкой, я от неожиданности буквально онемел. На левой руке у нее я увидел зловещий знак. Выше запястья с тыльной стороны слабо голубела татуировка, полустершийся номер из шести цифр. Люди постарше, те, кто пережил войну, знают, что это значит: в лагерях смерти так метили своих узников эсэсовцы. Перед тем как отнять у человека жизнь, они отнимали у него имя. О номере на руке она ничего не говорила, да я у нее и не спрашивал...
Вечером мы сидели с Александрой Ивановной в вестибюле. Дождь лил, не переставая. Из парка сквозь распахнутую дверь сочился запах прели. Было холодно и не очень уютно. Но в санатории по молчаливому уговору все тщательно одевались к ужину и потом не расходились сразу, а кружили по вестибюлю, напоминая нарядную толпу в театральном фойе. Капитан был здесь же. В мятом костюме, с алым значком ветерана войны, с тремя рядами орденских планок он ходил, набычившись, раздвигал толпу, как бульдозер.
Александра Ивановна взглянула на него и выпрямилась, тревожное предчувствие словно кольнуло ее сердце. Но капитан прошел мимо, скользнул по ней безразличным взглядом. И она, поглядев ему вслед, успокоилась, провела ладонью по лицу, будто сняла паутинку.
Ночью над побережьем разразилась гроза. Молнии синими вспышками выхватывали из тьмы громады туч, ветвисто их кромсали, и тогда казалось, что над морем сталкиваются корабли-призраки, идет бой с пушечной канонадой, с огнем из абордажных ружей, с треском и грохотом падающих мачт... В эту ночь мало кто спал в Приморском корпусе нашего санатория.
А утром, как нередко бывает весной на Черном море, от ненастья не осталось и следа. Море почти смирилось, небо спозаранку наливалось голубизной и зноем, а на пляж словно упала радуга. В купальниках и плавках всех мыслимых расцветок на деревянных лежаках распластались те, кто мечтал все эти дни о золотистом сочинском загаре. Александра Ивановна в ситцевом сарафанчике нежилась, вытянув опухшие ноги. Спустив на глаза косынку, улыбалась, тихонько вздыхала:
— Солнышко какое. Ласковое.
Я хотел сказать, что южное солнце коварно, что ему нельзя доверять, но не успел. На пляже появился капитан. Нет, он был не в тельняшке. На нем была нательная белая рубаха, какие выдают обычно в больнице, с двумя тесемочками, завязанными у горла трогательным детским бантиком. Не обращая внимания на окружающих, он тащил за собой лежак и примостил его в трех шагах от нас, у самой кромки прибоя. Дернул бантик, стянул через голову рубаху, отчего сизые волосы встали дыбом, и, гулко хлопая ладонями по бокам, огляделся, довольный.
Эффект был потрясающий.
Под рубахой у него скрывалась редкостная наколка, во всю безволосую грудь — парусный корабль. Каким терпением и юношеским безумством надо было обладать, чтобы решиться на такого рода экзекуцию. Корабль, одномачтовая шхуна, был выколот со знанием дела, с множеством деталей, от якоря до крохотного флажка на корме. Выделялся особенно парус. Плотно синий от обилия точек, он словно рвался с мачты под напором ветра. Но поверх него, крест-накрест легли рубчатые шрамы с темной хребтинной. Видимо, капитан побывал со своим кораблем в изрядных передрягах.
Я обернулся, желая привлечь внимание Александры Ивановны, — и вот тут она снова поразила меня. Она сидела, стиснув руки, с гипсовым, как маска, лицом. На этом мертвом лице жили одни глаза, расширенные болью.
— Миша, — позвала вдруг Александра Ивановна.
Позвала негромко, но каким-то странным, молодым упругим голосом, и мне показалось, что этот голос толкнул капитана в грудь, прямо в синий парус. Он сел мешком, лежак под ним хрустнул. Через мгновение его будто подкинуло взрывом, и по пляжу, вспугнув диких голубей, пронесся вопль.
Я не знаю, с чем можно его сравнить, этот вопль, ничего подобного я прежде не слышал. В хватающем за душу крике, словно звучали не только безмерная радость, но и скорбь потрясенного человека, осознавшего вдруг, что время необратимо, что оно течет в одном направлении, только в одном...