Профессор хлопнул себя по коленкам и рассмеялся:
– Да-да, жизнь! Погоди-ка, она тебе свое воспитание покажет. Покажет свои правила и законы, шипы и тернии.
– Все это не для меня, дядюшка. Не для нас с тобой. Точно так, как ты смеялся над правилами и законами, пробивался через шипы и тернии, так это сделаю и я. Послушай, дядя, – продолжал он, – я достаточно знаю твою жизнь. Весь город знает, сороки переносят на хвосте из дома в дом вести о твоих выходках. Но люди говорят об этом шепотом, потому что боятся тебя, боятся твоего ума и денег, твоего влияния и энергии. Я знаю, отчего умерла маленькая Анна Паулерт, отчего твой смазливый садовник столь спешно отбыл в Америку. Знаю я и другие вещи… конечно, я не нахожу их восхитительными, но… я и не ставлю их тебе в упрек. Разве только до известной степени удивляюсь тебе и завидую, что кому-то могут сходить с рук подобные вещи. Одного не понимаю: как ты можешь иметь хоть какой-то успех с такой, как у тебя, безобразной физиономией.
Тайный советник играл цепочкой часов. Он смотрел на племянника спокойно, и по лицу его скользнула самодовольная улыбка.
– Не понимаешь? Да?
– Да, не совсем понимаю. Но зато мне ясно, что тебя привело к жизни такой. Давно уже ты достиг всего, чего можно желать в бюргерском обществе. И тебя толкает выйти за грань. Ручей скучает в своем старом ложе и выступает то здесь, то там из берегов. Так ему велит кровь!
Профессор пододвинул Франку свой стакан.
– Налей мне! – сказал он. Голос его чуть заметно дрожал, и что-то в нем звучало торжественное. – Ты прав: всему виной – кровь. Твоя и моя кровь!
Он выпил и протянул племяннику руку.
– Ты будешь писать матери в таком духе, как я прошу тебя?
– Да, буду писать в таком духе!
– Благодарю, дядюшка! А теперь, старый донжуан, иди, любуйся девочками. Они очень недурны в своих белых платьицах, не правда ли?
– Гм! – заметил дядя. – Кажется, они нравятся и тебе?
Франк засмеялся.
– Мне? О нет, дядюшка Яков, здесь я тебе не соперник, сейчас, по крайней мере… Сейчас меня занимают более высокие задачи. Возможно, когда я буду в твоем возрасте… Но я не сторож их добродетелей. Да притом же эти две праздничные розочки, кажется, жаждут быть сорванными… Чем ты хуже других? Послушайте, Ольга, Фрида! Пойдите-ка сюда!
Но девушки не двинулись с места, заинтересованные доктором прав Моненом, то и дело доливавшим их стаканы и рассказывавшим двусмысленные истории.
Вошла княгиня Волконская. Франк встал, уступая ей место.
– Сидите, сидите, пожалуйста! – сказала она. – Мне еще не удалось с вами обменяться и словечком.
– Сию минуту, ваше сиятельство, я только захвачу папиросу. Впрочем, мой дядюшка давно уже с нетерпением ждет случая побеседовать с вами.
Тайный советник с гораздо большим удовольствием посадил бы рядом с собой маленькую княжну. Но – ничего не попишешь, приходится занимать мамашу.
В ту минуту, когда Франк шагал в другой конец залы, советник юстиции вел фрау Марион к роялю. Он сел на табуретку, повернулся к гостям и сказал:
– Прошу потише! Фрау Марион споет нам одну вещичку! – Он повернулся к своей даме. – Ну-с, что же именно? Верно, опять «Les Papillons»[4]? Или, может быть, «Il baccio»[5] Ардити? Давайте сюда!
Франк стал ее рассматривать. Она еще сохраняла красоту, эта старая дама, о чьих прошлых похождениях ходило так много рассказов – относившихся, конечно, к тому времени, когда она была одною из самых прославленных див Европы. Но вот уже скоро четверть века, как она живет в этом городке на своей маленькой вилле, тихо, уединенно. По вечерам она совершает продолжительную прогулку по своему саду и полчаса плачет на обсаженной цветами могилке своей собачки.
Она запела. Голос у нее давно пропал, но дивная передача, в духе старой школы, осталась. На подкрашенных губах играла все та же очаровательная улыбка уверенной в себе знаменитости, а лицо под слоем пудры сияло самодовольством любимицы публики. Толстая, жирная рука играла веером из слоновой кости, а глаза искали аплодисментов.
О да, она была здесь на месте, в этом доме, эта фрау Марион Вер-де-Вер; не меньше, чем остальные гости! Франк Браун оглянулся. Вот его драгоценный дядюшка, занимающий разговором русско-венгерскую княгиню. За ними, у дверей, адвокат Манассе и капеллан Шредер. Последний – длинный, сухой, чернявый святоша – считался лучшим знатоком вин на Мозеле и Сааре, владел лучшим погребом и пользовался такой репутацией в этой области, что без него не обходилась практически ни одна проба вина. Но за ним числились и другие таланты. Он был автором очень неглупой книги о витиеватой философии Плотина, что не мешало ему сочинять шуточные пьесы для кёльнского кукольного театра. Ярый партикулярист[6] по политическим убеждениям, он ненавидел пруссаков, и если и говорил об «императоре», то подразумевал, конечно же, Наполеона Первого. Ежегодно 5 мая он ездил в Кёльн, чтобы присутствовать на торжественной панихиде по усопшим Великой армии.
В другом конце зала за бокалом вина сидел Станислав Шехт, кандидат философии, с золотыми очками на носу, слишком тучный и ленивый, чтобы лишний раз подняться со стула. Много лет уже он состоял жильцом вдовы профессора Доллинджера и обрел права хозяина. Эта маленькая, худая, безобразная женщина сидела возле него, доливала его бокал и клала на тарелку новые куски торта. Она ничего не ела, но пила не меньше его и с каждым новым стаканом становилась к нему внимательнее и нежнее, любовно оглаживая костлявой рукой его мощные ладони мясника.
Возле нее стоял Карл Монен, доктор юриспруденции и философии. Школьный товарищ и большой друг Шехта, он так же долго, как этот, числился в университете – с той разницей, что ему то и дело приходилось держать экзамен. Теперь он изучал философию и готовился к третьему испытанию. Скорый, суетливый, подвижный, он имел вид приказчика большого магазина. Франк невольно подумал, что попади этот доктор в модный магазин – сделал бы через дам карьеру. Он всегда находился в погоне за богатой невестой; таковую искал прямо на улице – прогуливался перед окнами, ловко завязывал знакомства со всякими англичанками-туристками. К сожалению, они всегда оказывались не имеющими состояния.
Был в зале и еще один интересный гость – маленький гусарский лейтенант с черными усиками, беседовавший теперь с девочками. Граф Герольдинген обладал разнообразными талантами: друг искусства, он не пропускал ни одного спектакля и считался своим человеком за кулисами. Он мило рисовал, искусно играл на скрипке и в то же время считался в полку лучшим ездоком. Сейчас он рассказывал что-то Фриде и Ольге о Бетховене. Девочки сильно скучали, но все-таки слушали, довольные уже тем, что с ними беседует такой видный тип.
О да, все они без исключения подходили к этой обстановке. У всех было в крови что-то цыганское, несмотря на их титулы и ордена, значки и мундиры, бриллианты и золотые очки, невзирая на общественное положение. Каждый из них имел какую-нибудь страсть и уклонялся в сторону от принятых правил.
Посреди пения фрау Марион вдруг раздался шум за дверью. Оказалось, мальчики затеяли на лестнице драку. Мать вышла, чтобы разнять их. В это время в соседней комнате раскричался Вольфхен, и девушкам пришлось унести его наверх: там они уложили к нему в коляску Циклопа и этим успокоили.
Дива пела уже теперь вторую вещь – «Танец теней» из мейерберовской «Диноры».
Княгиня расспрашивала профессора о его последних опытах; можно ли ей будет еще раз приехать посмотреть замечательных лягушек и великолепных обезьян? О да, конечно, он будет очень рад. Ей необходимо ознакомиться и с новым сортом роз в его мелемском поместье – и с большими камелиями, выращенными тем беженцем-садовником. Лягушки и обезьяны, впрочем, интересовали княгиню больше, чем розы и камелии, и по ее просьбе он стал рассказывать о своих опытах пересадки клеточек и искусственного оплодотворения. Как раз в эту минуту у него имеются две интересные лягушки: одна – с двумя головами и другая – с дюжиной глаз на спине. Профессор стал разъяснять, как отделяет зародышевые клеточки и прививает их другому индивидууму. Как эти клеточки быстро развиваются в новом теле – и как из них начинают расти головы и хвосты, глаза и конечности. Но всего замечательнее – опыты над искусственным оплодотворением обезьян. В настоящую минуту у него имеются две мартышки на грудном выкорме у обезьяны-самки, самцов своего вида никогда даже не видевшей…