— Потому что так будет честнее, — сказал он наконец.
Тимофей коротко усмехнулся. Я никогда не слышала у сына такого звука.
— Поздновато для честности.
— Тимофей! — резко сказала я.
Он встал.
— Что? Я должен делать вид, что всё нормально?
— Нет. Но ты не имеешь права…
— И он не имел, — перебил он и тут же осёкся.
Комната будто качнулась.
Борис поднялся тоже.
— Что именно я не имел, договори.
— Хватит! — сказала я так громко, что Алина вздрогнула у меня под рукой.
Они оба замолчали.
Я глубоко вдохнула. Запах розмарина вдруг стал слишком резким, почти горьким.
— Сегодня никто никого не добивает, — сказала я тихо. — Ни вы друг друга. Ни меня. Мы просто переживаем этот вечер. Один вечер.
Тимофей смотрел в стол.
Борис — в окно, где отражалась наша кухня и мы в ней, как чужая семья из рекламы несчастья.
— Я пойду к себе, — сказал Тимофей.
— И я, — шепнула Алина.
Она выскользнула из моих рук, прижимая к груди альбом.
Когда дети ушли, стало слышно, как тикают часы над холодильником. Эти часы Борис когда-то привёз из Милана. Ему нравилось, что у них «лаконичный дизайн». Мне — что они вообще тикают. Дом должен звучать.
Сейчас этот звук казался пыткой.
— Ты довольна? — спросил Борис.
Я медленно повернулась к нему.
— Что?
— Ты заставила меня сказать это вот так. Без подготовки.
Я даже не сразу нашлась, что ответить. Настолько бессовестной была эта претензия.
— Без подготовки? — переспросила я. — Прости, что не дала тебе месяц на репетицию ухода.
— Не начинай.
— Нет, Боря. Это ты не начинай. Не смей сейчас делать из себя жертву моего тона.
Он подошёл к окну. Встал спиной ко мне.
— Ты думаешь, мне легко?
— Я думаю, ты выбрал. А всё остальное теперь оплачиваем мы.
Он молчал.
Я смотрела на его затылок, на знакомую линию плеч, на человека, рядом с которым прожила двенадцать лет, и не понимала, в какой момент земля под этим домом стала пустой. Когда из неё вымыло всё живое. Когда я перестала различать приближение беды и приняла засуху за климат.
— Это давно? — спросила я.
Он не обернулся.
— Несколько месяцев.
Ложь. Я почувствовала её сразу, кожей. Как чувствуют плохую почву — по одному запаху.
— А если честно?
Он долго не отвечал.
— Год.
Я закрыла глаза.
Год.
Четыре времени года. Зима, весна, лето, осень. Год детских дней рождения. Год завтраков. Год моих попыток вернуть нас к жизни. Год, в который я думала, что проблема во мне — в моей усталости, в том, что я «запустила себя», «зациклилась на детях», «всё время напряжена».
Год.
— Кто она? — спросила я.
Борис медленно повернулся.
Значит, и этот вопрос уже не имело смысла прятать.
— Ты её видела.
Я кивнула.
— Ильяна.
Он сжал губы.
— Да.
Имя прозвучало как укол под ноготь.
Почему-то именно от имени стало по-настоящему тошно. Пока у предательства не было имени, оно было туманом. Теперь стало человеком. Молодой, гладкой, гибкой женщиной с пустым взглядом и моей лазаньей на полу под ногами.
— Дети не должны знать подробности, — сказал Борис.
— Не тебе это решать одному.
— Я их отец.
— А я их мать. И, в отличие от тебя, я сегодня не выбирала между детьми и новой жизнью.
— Это нечестно.
Я встала.
— Нечестно? Ты хочешь поговорить о честности?
Он тоже повысил голос:
— Да, хочу! Потому что ты ничего не понимаешь!
— Так объясни! Объясни мне, как именно я должна понять, что двенадцать лет моей жизни были декорацией!
Он ударил ладонью по столу. Не сильно. Но достаточно, чтобы чашка подпрыгнула.
— Это не была декорация!
— А что это было?
Он тяжело дышал. Потом сказал тихо, почти с ненавистью к самому себе:
— Попытка быть нормальным.
И после этих слов наступила такая тишина, что я услышала, как в поддоне на подоконнике капля воды упала с корня мяты.
Попытка быть нормальным.
Вот, значит, как называлась наша семья.
Не любовь. Не выбор. Не дом.
Попытка.
Мне стало холодно. По-настоящему. Как будто кто-то распахнул настежь окна посреди января.
— А я? — спросила я. И сама не узнала свой голос. — Я кем была в этой попытке?
Он смотрел мимо меня.
— Я не хотел сделать тебе больно.
— Но сделал.
— Я сам себе сделал больно тоже.
Я кивнула.
— Какая удобная симметрия.
Он провёл руками по лицу.
— Всё сложнее, чем ты думаешь.
— Нет, Боря. Всё намного проще. Ты боялся жить своей правдой и спрятался за мной. За моим телом, за моими годами, за моими родами, за моим терпением. А когда нашёл, куда уйти, — ушёл.
Он ничего не ответил.
Потому что иногда правда так проста, что с ней невозможно спорить.
Я подошла к подоконнику и машинально потрогала землю в горшке с розмарином. Сухая сверху. Нужно полить. Всего сутки назад это было бы обычной мыслью. Обычной жизнью.
Теперь всё стало другим.
— Когда ты уедешь? — спросила я.
— Через пару дней.
— Нет. Завтра.
— У меня нет…
— Завтра, Борис.
Он посмотрел на меня устало, с раздражением, как на человека, который усложняет логистику.
— Хорошо.
Я кивнула.
— И ещё. Не приводи её сюда.
— Я и не собирался.
Тень сомнения, мелькнувшая на его лице, сказала мне больше слов.
— Даже не думай, — сказала я.
Он отвёл взгляд.
И я поняла: думал.
Конечно, думал. Может быть, не сразу. Может быть, «потом, когда всё уляжется». Как люди переставляют мебель после пожара и искренне считают это новой жизнью.
Меня затрясло — без слёз, без рыданий, просто мелкой внутренней дрожью.
— Уйди с кухни, — сказала я.
— Марина…
— Уйди.
На этот раз он послушался.
Когда за ним закрылась дверь, я осталась одна среди белых фасадов, подсветки, запаха мяты и тиканья часов. И вдруг увидела на столе Алинин рисунок. Цветок с глазами. Под ним детскими печатными буквами было написано: «Цветок плачет патаму шта зима».
Я села и заплакала.
Тихо, беззвучно, уткнувшись лбом в этот дубовый стол, который должен был стареть красиво.
Глава 2 Борис
Если бы кто-то сказал мне год назад, что самым тяжёлым в этом дне будет не Маринин взгляд в раздевалке и не разговор с детьми, а собственное отражение в зеркале гостевой ванной, я бы не поверил.
Я стоял, опершись ладонями о раковину, и смотрел на своё лицо, как на плохо знакомого человека. Сорок один. Хорошая форма. Ни намёка на живот, за который я столько раз мысленно презирал ровесников. Чёткая линия подбородка. Ухоженная щетина. Дорогая рубашка. Мужчина, у которого снаружи всё собрано правильно.
И абсолютно разворочено внутри.
Я плеснул водой в лицо, вытерся полотенцем и снова посмотрел в зеркало. Хотелось, чтобы там появился кто-то виноватый, жалкий, однозначный. Кто-то, кого можно было бы ненавидеть без примесей. Но я видел только себя — усталого, злого, загнанного в угол своей же жизнью.
Да, я предал Марину.
Да, я предал детей.
Да, я тянул слишком долго.
Но никто, кроме меня, не знает, сколько лет я жил так, будто каждое утро надеваешь чужую кожу и делаешь вид, что она твоя.
С Мариной мы познакомились на дне рождения общего знакомого. Она тогда смеялась над чем-то у окна, и на её волосах было солнце. В руках — бокал вина, на пальцах — земля. Она приехала прямо с какого-то объекта за городом, в простом платье, без надрыва, без охоты понравиться. И это подкупало. С ней было тихо. Настояще. Она смотрела на мир так, будто всё живое заслуживает шанса.
Мне казалось, рядом с такой женщиной я смогу стать тем, кем должен.
Тем, кем от меня ждали.
Тем, кем проще быть.
Я вырос в семье, где слово «мужик» звучало чаще, чем «человек». Отец считал слабостью всё, что выбивалось из прямой линии: слёзы, сомнения, мягкость, не та интонация, не тот жест, не тот взгляд. О таких, как я, он говорил брезгливо, даже когда речь шла о посторонних. Особенно когда речь шла о посторонних.