Не ускорил.
Просто стоял рядом, пока дождь шёл через недостроенный парк, который мы оба, каждый по-своему, пытались вернуть к жизни.
Глава 24 Влад
После того вечера я сознательно держал дистанцию. Не потому, что передумал. Хуже — потому что нет.
Я слишком хорошо видел, в какой хрупкой фазе сейчас находится Марина. Внешне она становилась всё собраннее, жёстче, профессиональнее. Но это не значило, что внутри всё зажило. Наоборот. Люди в фазе восстановления часто особенно опасны для чужой любви: они ещё не выбрали, хотят ли близости, или просто тепла; партнёрства, или передышки; взрослого “да”, или безопасного места, где можно на время не держать спину.
Я не хотел быть безопасным местом на время. Слишком взрослый для этой роли. Слишком поздно научился ценить то, что строится на ясности.
Поэтому на объекте я говорил только по делу. На совещаниях — жёстко в рабочих границах. Никаких взглядов дольше необходимого. Никаких случайных остановок в коридоре. Никаких “как вы”.
Разумеется, это работало ровно так же успешно, как попытка не думать о сломанном зубе.
На третий день дистанции Света, моя помощница, принесла бумаги по закупкам и между делом сказала:
— Марина Сергеевна производит сильное впечатление.
Я поднял голову слишком быстро.
— В профессиональном смысле, — невозмутимо добавила она.
— Хорошо, что вы уточнили.
Света позволила себе минимальную, но очень человеческую улыбку.
— Просто давно не видела, чтобы подрядчики так быстро перестали относиться к автору проекта как к декоративной функции.
— Она умеет держать линию.
— Да. И, кажется, вы тоже перестали относиться к ней как к риску.
Я ничего не ответил.
Света работала со мной шестой год. После смерти Лены она была одним из немногих людей в департаменте, кто научился считывать мой режим молчания и не путать его с высокомерием. А ещё — не задавать прямых вопросов там, где я всё равно не отвечу. Поэтому её замечания почти всегда попадали точно.
Вечером был школьный концерт у Насти.
Подростковая художественная самодеятельность — это особый вид испытания для родителей, особенно если ты занятой вдовец с хронической эмоциональной экономией. Но я пообещал прийти и пришёл.
Актовый зал был душный, со сценой, украшенной бумажными конструкциями и дешёвыми софитами. Родители сидели рядами, фотографировали, переговаривались, создавали тот тип коллективной семейной жизни, к которому я давно чувствовал себя не вполне допущенным. Настя участвовала в какой-то композиции по современной поэзии — в чёрной рубашке, с распущенными волосами, слишком серьёзная для четырнадцати лет и слишком хрупкая в том месте, где у неё внутри до сих пор не зажила мать.
После выступления мы шли к машине, и она вдруг сказала:
— Ты сегодня настоящий.
— А обычно?
— Обычно тоже. Но как будто через стекло.
Я открыл машину, но не сел.
— А сегодня?
Она пожала плечами.
— Сегодня ты был здесь.
Вот так просто. Без анализа. Без подростковой колкости. И от этого особенно сильно.
— Это хорошо? — спросил я.
— Да. — Она помолчала и добавила: — Если это из-за той женщины, то я, наверное, не против.
Я замер, держась за дверь.
— С чего ты решила, что есть какая-то женщина?
Настя закатила глаза.
— Папа, ты серьёзно? Мне четырнадцать, а не четыре.
Я невольно усмехнулся.
— И что ты ещё знаешь?
— Что ты боишься. И что это хорошо.
— Почему?
— Потому что когда тебе совсем всё равно, ты не боишься.
Я сел за руль и какое-то время молчал, не заводя двигатель.
Дети иногда формулируют вещи, на которые взрослые тратят месяцы терапии.
— Я не знаю, что из этого будет, — сказал я.
— И не надо, — ответила Настя. — Просто не ври себе хуже, чем мне.
Почти фраза Марины. Точнее, фраза того женского типа силы, который существует без скидки на возраст: не истерическая, не жертвенная, не обслуживающая. Просто прямая.
В ту ночь я не поехал домой сразу. Заехал к Северному парку.
Объект был пустой, огороженный, мокрый после недавнего дождя. Я прошёл вдоль забора и остановился напротив старой стены, где скоро должен был появиться вертикальный сад. В темноте стройка всегда выглядит более честной, чем днём. Ничто не притворяется законченным. Всё в процессе. Все швы наружу.
Я подумал о Лене. О том, как много лет жил не только в горе, но и в консервации. Работа, дочь, обязательства — всё функционировало. Но внутри было как в доме после пожара: основные стены стоят, а запах гари никуда не делся, и ты поэтому предпочитаешь не открывать дальние комнаты.
Марина не убрала этот запах. И не могла. Но рядом с ней я впервые за долгое время перестал считать его единственным возможным воздухом.
Это, наверное, и называется началом новой жизни.
Не когда тебе становится легко.
А когда боль перестаёт быть единственным сценарием пространства.
Глава 25 Борис
Если бы мне кто-то полгода назад сказал, что я буду ревновать бывшую жену не к мужчине, а к её собственной жизни, я бы посмеялся. Теперь было не до смеха.
Сначала это выражалось в мелочах. Дети начинали разговоры с новостей про парк. Алине хотелось показать, как “у мамы теперь будут качели и цветы”. Тимофей не рассказывал почти ничего, но однажды мимоходом бросил: “Мама на объекте до ночи была, там подрядчики тупили”. И в этой фразе было столько уважения, что меня кольнуло почти физически.
Потом пошли городские слухи.
Про “новую звезду ландшафтной реконструкции”. Про то, что Северный парк неожиданно получает не очередной чиновничий косметический ремонт, а настоящее авторское решение. Про жёсткую женщину на объекте, которая лично спорит с подрядчиками и не даёт срубить старые липы. Про Влада, который, как выразился один мой знакомый из строительной сферы, “странно серьёзно в неё вложился”.
Вот это уже мне не понравилось.
Не потому, что я думал, будто имею право на Марину как на женщину. Нет. Это право я похоронил собственными руками. Но мысль о том, что рядом с ней теперь есть мужчина, который видит её не в кухне, не между детьми и моими графиками, а в деле, в таланте, в росте — оказалась неприятнее, чем я был готов признать.
Однажды вечером я сказал об этом Ильяне. Зря.
Мы ужинали у неё. Она в последнее время всё чаще говорила “у нас”, имея в виду мои деньги, её вкус и общее пространство, которое пока ещё не было ничем оформлено, но уже вело себя как проект. На столе была рыба, салат с чем-то горьким и слишком дорогим, белое вино. Красиво. Правильно. Холодно.
— Ты сегодня дёрганый, — заметила она, разливая вино.
— Устал.
— Или бывшая жена опять удивила?
Я поднял глаза.
— С чего ты взяла?
Она пожала плечами.
— У тебя это на лице. Когда дело касается семьи, у тебя всегда выражение человека, который забыл выключить утюг.
Меня это задело.
— Не надо про семьи.
— Почему? У тебя она всё ещё внутри, как неудобный шкаф, который ты вынес, но не перестал о него мысленно биться.
— Ильяна.
— Что?
Я отложил приборы.
— Мне не нравится, как ты о них говоришь.
Она посмотрела спокойно.
— А мне не нравится, что ты всё время возвращаешься туда эмоциями, а живёшь вроде как здесь.
Мы замолчали.
Потом я всё же сказал:
— Похоже, у Марины кто-то есть.
Ильяна подняла брови.
— О, вот оно.
— Что “оно”?
— Собственнический инстинкт запоздалой осознанности.
— Не придумывай.
— Да? — Она сделала глоток вина. — А что тогда тебя так дёргает? Что она быстро оправилась? Что не сидит в пепле? Что её кто-то видит? Или что ты сам, возможно, вообще никогда её не видел нормально?
Вот эта её манера — сразу в кость — иногда казалась почти гениальной. А иногда хотелось ударить.
— Ты не знаешь, о чём говоришь.