За полем открывался сборный пункт. Не лагерь, не бивак, а громадная растерянная толчея разбитой армии: сотни и сотни таких же выходцев из мешка сидели и лежали на вытоптанной траве, безоружные и с оружием, целыми командами и поодиночке. Над всем этим стоял ровный звук — не говор даже, а общее усталое бормотание, перебиваемое окриками, чьим-то плачем, конским ржанием и матерной руганью обозных. У одного костра пехотинцы без сапог сушили над огнём чёрные от болота портянки; рядом артиллерист в одном погоне баюкал на коленях руку и тихо, без слёз, раскачивался; чуть дальше унтер сортировал свалку винтовок — годные в одну кучу, с погнутыми штыками и сорванными затворами в другую, — и эта вторая куча росла быстрее. Неделю назад я видел эту армию стройной, идущей колоннами под оркестр. Теперь её снесли сюда и вывалили на траву, и разбирать её — на годное и негодное, на своих и чужих — выпало горстке тыловых чинов, у которых на лицах было написано, что они и сами не рады такой работе.
Так начался для нас не отдых, а разбор.
* * *
Старший явился через добрый час — штабс-капитан, нестарый ещё, с кожаной папкой под мышкой и красными от бессонницы веками: видно, разбирал он эту человеческую кучу с самого утра и сам уже сатанел от неё. Он смерил меня взглядом, обвёл глазами сидящих позади людей, чуть поморщился и приступил к дознанию, не предложив мне ни сесть, ни отдышаться.
— Прапорщик Северцев, стало быть. — Он раскрыл папку на колене подсевшего писаря, обмакнул карандаш и уставился на меня поверх листа тем особым взглядом, каким смотрят на просителя. — Извольте по порядку. Какого полка, какой роты, с какого числа в строю?
Я назвал — полк, роту, число, всё как есть, ровным докладным голосом, без единой лишней ноты. С этой породой говоришь её языком, языком формуляра, иначе не услышат вовсе. Он записал, сверился со своей расчерченной ведомостью, повёл по ней карандашом и нашёл, что искал, — и нашёл не в мою пользу.
— Полк ваш, по сведениям, числится в окружении и разбит. — Он повёл карандашом по своей строке, медленно, будто пробуя на вес каждое слово, прежде чем выговорить следующее. — Знамя не вынесено, командир убит, штаб рассеян. А вы, выходит, оттуда вышли. Целым вышли. Как же это вам удалось, любезный, там, где не удалось людям постарше вас чином и опытом?
Он не спрашивал. Он подводил меня под заранее готовый ответ, и теперь оставалось говорить так, чтобы не дать этому ответу ни единого торчащего края, за который ухватиться.
— Прорвались ночью, господин штабс-капитан, малыми группами, через слабое место в немецком заслоне, — ответил я. — Часть людей довёл. Многих не довёл. Ничего хитрого тут нет — где было жиже, там и просочились. Германец у той щели чина не спрашивал; ему было всё едино, кого выпустить.
— «Где было жиже», — повторил он за мной, и карандаш заскрипел, заторопился, занося мои слова в графу. В бумаге они улягутся не так, как сказаны, — это я понимал. — Хорошо. А теперь объясните мне другое, и объясните толково. Как это вышло, прапорщик, что вы — младший офицерский чин, прошу заметить, самый что ни на есть младший, — командуете тремя сотнями нижних чинов, да ещё и сборных, из разных полков и команд? По какому праву? По чьему приказу? Где предписание?
Вот оно. Этот вопрос я ждал ещё в лесу и заранее перебирал ответы — а он всё равно резанул, едва прозвучал. Триста живых за моей спиной для него весили меньше, чем одна бумажка с подписью. Знать бы загодя, что в этой войне главный калибр — не германская гаубица, а вот этот огрызок химического карандаша, — я бы его берёг пуще нагана.
Солнце стояло уже высоко, било в затылок, и под коленями у меня всё мелко подрагивало от трёх бессонных суток — ноги просились сесть. Я не сел. Сесть без приказа перед таким — значило сдать половину дела ещё до слов.
— Командиры выбыли, господин штабс-капитан, — ответил я ровно, не давая ему уловить ни дерзости, ни оправдания, одни голые проверяемые факты. — Полк рассыпался под охватом за двое суток. Старших офицеров в нашей части не осталось — кто убит, кто отрезан, кто пропал. Командир роты, капитан Брусникин, будучи смертельно ранен, передал мне командование ротой при свидетелях, и свидетели эти живы и стоят за моей спиной. Прочие пристали к нам в лесу сами, поодиночке и группами, потому что шли на того, кто вёл, а вёл я. Кто-то должен был вести, иначе все легли бы в болоте. Я повёл.
— То есть приказа свыше у вас не было, — подытожил он, и в голосе его зазвенело почти удовлетворение, будто он наконец поймал меня на том самом. — Назначения от вышестоящего штаба не было. Вы приняли командование над тремя сотнями нижних чинов самовольно, по собственному разумению. Так и запишем.
— По необходимости, господин штабс-капитан. — Я не дал ему дописать, перебил на полуслове, потому что слово «самовольно» в бумаге стоило бы мне дорого. — Капитан Брусникин передал роту при свидетелях, это не самоуправство, это исполнение воли умирающего командира. А что до приставших — их никто мне не подчинял и я никого не подчинял силой. Люди сами шли за тем, кто знал дорогу.
— А знамя полковое где? — Вопрос он бросил в лоб, без перехода, и по тому, как качнулся вперёд через папку, я понял, что заготовил его загодя и считает убойным. — Полк без знамени — уже не полк, прапорщик. Куда дели стяг?
— Знамени я не видел, господин штабс-капитан, — ответил я честно. — Когда я принял роту, штаб был уже отрезан охватом, а при штабе и знамя. Вынес ли его кто или сгинуло оно в мешке — мне неведомо. Выбирать пришлось: тащить через топь полотнище или людей. Я выбрал тех, что дышат.
Остальное я договорил про себя: полотнище в графу ложится глаже, да только в строй его не поставишь. Вслух такое при дознании не говорят.
— «Тех, что дышат», — повторил он с той же кислой миной. — А отчего на юг повели, к самой границе, прочь от своих? Корпус ваш пробивался на соединение, на север. Не туда ли вы вели, где германцу сдаться сподручнее?
— На юг был единственный выход из кольца, господин штабс-капитан. — Голос я держал ровным. — На соединение шли другие и легли все до единого, я их видел своими глазами. Кольцо смыкалось с севера и востока, тоньше всего было на юге, через топь. Я повёл туда, где была щель, а не туда, где стоял приказ. Приказ в тот час вёл прямо в могилу.
Записать это толково он не сумел и оттого рассердился ещё пуще.
— Назовите мне офицера, — потребовал он, постучав карандашом по папке. — Старшего, в чине, кто может вас удостоверить лично. Не нижнего чина — офицера. Есть у вас такой?
Я промолчал, перебирая в уме. За спиной кто-то качнулся, перенёс вес с затёкшей ноги, звякнул о чужой приклад котелком — три сотни ждали моего ответа так же, как ждал его штабс-капитан, только с другой надеждой. Офицеров, что могли бы за меня поручиться, было ровно двое. Капитан Брусникин лежал теперь мёртвый, сданный мною час назад с рук на руки фельдшеру. А подполковник Окунев, командир батальона, заметивший и одобривший меня ещё до мешка, остался где-то там, за линией, и жив ли он, вышел ли — того я не знал и сам.
— Один убит нынче утром, господин штабс-капитан. — Я потёр большим пальцем костяшки. — Сдан вам же, с документами. Другой остался за линией, и жив ли — мне неизвестно.