Литмир - Электронная Библиотека
A
A
* * *

Лес был полон людей.

Не одни мы брели через него на юг. Разгром выплеснул в эти леса и болота тысячи. Остатки рот без ротных. Потерявшие командиров взводы. Одиночки, отбившиеся в ночном бою. Целые партии без единого офицера.

Все они тянулись к границе по тому же звериному чутью, что вело и нас. Натыкались на нас в чащобе. Приставали молча. Шли следом — едва поняв, что тут есть кто-то, кто знает дорогу и не суетится зря.

Где было их собственное начальство, я не спрашивал. И так знал: одни легли, честно, впереди своих, а иные — там, где посуше и до границы поближе. Диспозицию на эти леса нам в полку, помнится, расписали красиво, по всем правилам, и стрелки на карте указывали бодро на запад; знать бы, в какой тёплой избе её сочиняли — туда бы её и снести обратно, в этой жиже от неё всё одно проку не было.

Я брал их. Всех, кто прибивался, без разбора. Не из одной доброты, хотя бросить их было бы грех; но дело тут было не в одной доброте. По холодному расчёту брал. Человек при деле и в строю — идёт и при случае выстрелит. Брошенный, потерянный, никому не нужный — гибнет в первый же день либо сдаётся первому встречному. Да ещё панику разносит по лесу, как искра разносит пожар.

Зотов переписывал прибившихся огрызком карандаша на обороте какой-то ротной ведомости, слюнил химический грифель, отчего губы у него сделались лиловыми, и выводил имена и части корявым, заваливающимся набок почерком, и тут же сводил людей в отделения, и ставил над ними своих, надёжных. «Этих троих куда, ваше благородие?» — «К Пахому, на волокуши. Записывай. Коли уж сгинем тут все, так хоть по бумаге выйдет, что в полном порядке. И смотри, чтоб к ночи не разбрелись по кустам». Группа моя росла на глазах, прямо на ходу. К полудню в ней было уже не три сотни, а под все четыре. Это была сила. И это была разом обуза: чем больше ртов, тем труднее их кормить и тем труднее вести лесом тихо.

А я читал их на ходу — новых, чужих, прибившихся, незнакомых. Читал так, как привык читать людей всю свою жизнь, ту и эту. Вот этот, чернявый, жилистый, с цепким недобрым глазом, — этот ещё крепок, в этом ещё есть запас. Такого можно нагрузить, такого не грех поставить старшим над слабыми. Вот эти двое, что держатся друг друга плечом, не отходят ни на шаг, — земляки, видать, либо вовсе родня. Их врозь ставить нельзя: вместе они держатся и других удержат, а порознь раскиснут оба и потянут вниз. А вот этот, молоденький, с пустыми, остановившимися, никуда не глядящими глазами, что бредёт и беззвучно шевелит губами, шепчет себе что-то под нос, — этот на самом краю. Этот вот-вот сорвётся, и тогда сорвутся ближние. За таким нужен глаз да глаз, и доброе слово невпопад, и дело попроще, чтобы занять руки и не дать голове свихнуться вконец от того, что в ней крутится.

Каждому — ровно ту ношу, какую снесёт, не больше и не меньше. Перегрузи слабого — сломается на первой версте и подведёт всех; недогрузи крепкого — заскучает без дела, разболтается, начнёт сеять смуту. Раздать груз по силам, угадать каждому его меру — это уже полдела сделать в таком походе.

Прибился к нам в тот день, среди прочих, немолодой солдат-бородач из чужого, в щепу разбитого полка. Пахом. Обстоятельный, медвежковатый, неторопливый в каждом движении, с простреленной навылет ладонью, которую он перетянул серой от грязи тряпицей и нёс свою винтовку в здоровой руке, не охая и ни словом не жалуясь. Я приметил его сразу, с одного взгляда: такие вот бородатые, основательные, корневые мужики — соль всякого строя, та самая, на которой строй и держится, когда переведутся герои. Поставил его при раненых, старшим над волокушами. Он молча принял, без лишнего слова, без вопроса и без поклона, — и стал делать своё тяжкое, грязное дело так, будто весь свой век только и таскал чужих раненых по чужим гиблым болотам и ничего другого отродясь не знал. Прибился и совсем молоденький, безусый — тоже, видать, из охотников-добровольцев, — этот сразу прилепился к Гулько, признав в нём ровню и ровесника, и они потянулись рядом, бок о бок, двое мальчишек среди бородатых мужиков, и о чём-то всё шептались на ходу, не разобрать о чём, а Сорока приглядывал за обоими разом, краем глаза, как старая наседка за приблудными цыплятами. Сборная выходила группа, чужой к чужому, с бору по сосенке, ниоткуда, — а держалась, шла одним телом, а не разбродной толпой. И то, что она покуда держалась и шла, было единственной моей заслугой за этот день.

Сорока тут был незаменим, и без всякого моего приказа, по своей охоте. Он шёл среди прибившихся, чужих, заговаривал с ними первым, шутил вполголоса — то про тёщу, что ему по гроб жизни простить чего-то не может, то про каптенармуса, что весь полковой обоз втихаря на спирт перевёл и сам же на нём и сгорел, — и дичащиеся, ощетинившиеся чужие люди понемногу оттаивали, подбирались, переставали коситься на нас исподлобья, как на чужую стаю. Раз он, поравнявшись со мной, повёл бородой на эту растущую ораву чужаков: мол, эдак, ваше благородие, к границе мы целым полком выйдем. «Полком, — согласился я, не сбавляя шагу. — Ты, главное, по дороге ещё дивизию не насобирай, а то и кашевара на нас не напасёшься». Сорока крякнул в кулак и пошёл собирать дальше. Иной за десять минут его трепотни прибивался к нам душой крепче, чем за час уговоров и приказов. Смеётся человек — значит, ещё не пропал, ещё держится за жизнь.

А кормить эту растущую ораву было решительно нечем. Сухари вышли все ещё накануне к вечеру, до последней крошки. Ели, что бог пошлёт да что земля даст: кислую, вяжущую рот болотную клюкву прямо со мха, какие-то белые сладковатые корни, что выкапывал ножом и показывал, какие брать, всеведущий Сорока, сырую да полусырую конину от павшей в трясине обозной лошади, кое-как испечённую на углях малого костра, в стороне, в яме, чтоб не видно было огня. Сорока, обтирая о штанину выпачканный в чёрной земле корешок, совал его молодым. «Ешь, не морщись, не барыня. На него в голодный год вся губерния жила, и ничего, не перевелись, вон я каков». Конина отдавала тиной и болотом и не лезла в горло, застревала комом, но её жевали через силу, давясь и отворачиваясь, потому что иного не было и не предвиделось, но пока держались.

* * *

Сорвалось под вечер. Разом.

Кто-то в хвосте колонны крикнул дурным, бабьим голосом. «Германцы!»

И всё дрогнуло. Заметалось. Покатилось волной.

Усталые, вымотанные вконец люди — для них паника как искра в открытый порох. Кто-то рванул в сторону, в чёрную чащу, не разбирая дороги. За ним сразу другой. Третий. Ещё миг — и побежит вся колонна. И тогда конец. Всем.

Я уже шёл туда. Быстро. Но не бегом: бегущий командир сеет панику почище любого крика.

— Стоять.

Негромко. Без надрыва. Заори я сейчас в голос — сам подбавлю в общий огонь.

— Это не германцы. Стоять на месте. Всем стоять.

Что там, в чаще, я не знал. Может, и германцы. Но в этом болоте они сгинут вернее, чем мы от их пуль. Это я знал твёрдо.

Дошёл до сорвавшихся. Поймал переднего за грудки. Встряхнул, коротко, зло. Прочих окинул взглядом — молча, в упор, по одному, по лицам. Они уже сами стыли на месте. Глядели на меня.

— Куда? В трясину? В темноту?

Передний глядел дико, не узнавая, белыми глазами. Я держал спокойно. Не отпуская грудки.

— Там и останешься. Со мной — дойдёшь. Один в болоте — пропадёшь. Стой.

Задние остановились. Оглянулись. Увидели: я не бегу. Не дрожу. И это пересилило страх: ровного человека толпа слушается охотнее, чем испуганного, тянется к нему, как к твёрдому.

— По местам. Тихо. Зотов — хвост проверить. Доложить.

Зотов сходил. Вернулся скоро.

— Показалось, ваше благородие. Тень да треск. У кого-то на третьи сутки лопнуло внутри. Никаких германцев.

Паника осела так же разом, как вспыхнула. Люди стыдливо, не глядя друг другу в глаза, разбирались по местам, прятали руки. А побеги они всерьёз, врассыпную, — половину бы недосчитались к утру по чёрным окнам трясины.

31
{"b":"971213","o":1}