Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я замолчал. Сказано было всё, что можно сказать, не выдав себя. Ни слова о будущем, ни о памяти. Одна нынешняя обстановка, та, что лежала на карте и на земле.

Брусникин долго не отвечал. Вынул часы, щёлкнул крышкой над циферблатом, которого в темноте всё равно было не разглядеть, захлопнул и стиснул в кулаке.

— Думаешь, я этого не вижу? — проговорил он наконец, негромко и хрипло, не оборачиваясь. — Думаешь, один ты такой востроглазый выискался, прапорщик из студентов? Я двадцать лет служу. Я эти голые фланги, почитай, во сне вижу да зубами скрегочу. — Он сунул часы обратно в карман. — Только ты мне вот что растолкуй, умник. Кто мы с тобою такие есть, чтобы рассуждать вслух, куда армии идти и где ей фланги смыкать? Есть приказ. Его высокопревосходительство командующий велит наступать — и наступает корпус, и дивизия, и полк наш, и мы с тобою в том полку, винтик при винтике.

Он провёл ладонью по седеющим усам, сверху вниз, как стирают что-то с лица.

— Фланги прикрывать — забота не нашего чина. На то поставлены соседние корпуса, на то есть конница, есть штаб фронта, и карты у них поболее нашей, и головы, надо полагать, тоже не куриные. Наше с тобою дело махонькое — рота. Стоять, идти, исполнять.

Он бросил окурок под ноги и придавил каблуком, медленно, с нажимом, будто давил не папиросу, а самую эту мысль, чтоб не тлела. В темноте остро запахло сапожной кожей и притоптанной махоркой.

Утешение знакомое, давнее, обкатанное многими до гладкости: фланг наш прикроет кто-то другой, у кого голова не куриная и карта побольше. Хорошо, должно быть, спится под такое слово. Жаль только, что германцу про этот наш порядок чинов никто доложить не удосужился — он, чего доброго, ударит, не справясь, чей это фланг по диспозиции и кому по чину положено за него отвечать.

— А коли наверху ошибаются, господин капитан? — спросил я тихо. — Коли карта большая, а беду на ней проглядели?

* * *

— Что ты сказал? — переспросил он совсем тихо и медленно обернулся.

— Я говорю: а ежели ошибаются — там, наверху? Ежели приказ ведёт всех нас прямиком в яму?

Капитан выпрямился. Лицо его в красноватом отблеске дальнего костра стало вдруг замкнутым, чужим, опасным.

— Вот что, прапорщик. Этого ты больше не говори. Никогда. Ни мне, ни соседу, ни самому себе под нос. Понял ты меня?

— Господин капитан…

— Молчать. — Голос его не поднялся ни на полтона, но стал ниже и твёрже каленого железа, и оттого страшнее всякого крика. — Раз ты такой прозорливый, раз тебе с твоего прапорщицкого чина видно дальше штаба фронта — изволь. Идём со мной. Доложишь сам, кому по чину положено такие мысли докладывать. А я погляжу со стороны, как это у тебя выйдет — старших уму-разуму учить. Идём, идём, не пяться.

Он повёл меня к батальонному штабу — то ли проучить наглядно, чтоб впредь не совался; то ли, в самой глубине упрямой своей души, всё же надеялся, что меня выслушают там, где он сам, по чину, не вправе. У штабной палатки, при том же жестяном фонаре, над разложенными картами сидел капитан Генерального штаба, ещё не старый, в кителе, который он, видно, держал в опрятности из последних сил — обшлага уже обтрепались о здешние дороги. Перед ним стыл в кружке нетронутый чай, подёрнутый плёнкой. Брусникин коротко доложил по форме: прапорщик такой-то имеет нечто сказать касательно фланга. И отступил на шаг, заложив руки за спину, — снимал с себя ответственность за то, что сейчас наговорит его контуженый подчинённый.

Штабной поднял на меня усталые глаза. Выслушал — этого не отнимешь — до конца, не перебив ни разу, только водил пальцем по карте там, где должен был стоять сосед. Я и без слов видел на ней то, о чём пришёл сказать. Но повторил слово в слово то же, что говорил Брусникину: голый правый фланг, трёхдневный разрыв, пропавший из виду сосед, узкий клин, открытая опасность охвата. Без единого пророчества. Одна обстановка. Где-то снаружи коротко заржала и смолкла лошадь.

Когда я замолчал, он откинулся от карты и устало потёр переносицу — двумя пальцами, как трут, когда третьи сутки не спят.

— Прапорщик, — проговорил он негромко, и эта тихость была хуже крика. — Вы давно ли из училища?

— Я прапорщик запаса, господин капитан. Из студентов, сдавал экзамен при части.

— А-а, из студентов. — Он покивал, будто это слово всё ему про меня объяснило. — Оттого вас и тянет в высокую стратегию, в обход да в охват. Скажите-ка: вам ведомо, что германец после Гумбиннена отходит? Что его бьют и гонят на восток, к Кёнигсбергу, под крепостные пушки? Что вся задача армии — настигнуть его и отрезать отход, а не сидеть сиднем да озираться на фланги, пока он целым уйдёт за Вислу? Это вам преподавали или запамятовали?

— Известно, господин капитан. На бумаге он и впрямь бежит — ровно, без оглядки. Только бумаги той ему никто не показывал. Знай он, как ему по диспозиции положено отходить, я бы и не пришёл.

— Никаких «только», прапорщик. — Он подвинул кружку с остывшим чаем подальше, к краю стола, чтоб не мешала картам. — Фланги наши прикроют и без вашей подсказки, на то имеется диспозиция, писанная людьми, коим это по чину положено. А вы ступайте к взводу и занимайтесь тем, что вам положено, — караулами. И вот ещё. — Он помолчал, подбирая, видно, слова помягче, и не подобрал. — Мне про вас докладывали. Контузия, нервы, мерещится всякая дичь — не то аэропланы, что бомбы мечут с небес, не то германцы в обход. Это пройдёт, отлежитесь. А пока не прошло — поменее пугайте нижних чинов вашими фантазиями. Паникёр в роте бывает похуже германского пулемёта. Ступайте. С богом.

И, не дожидаясь, пока я уйду, снова склонился над картой и придвинул фонарь поближе. Сказал он всё это без злости — даже устало, даже с какой-то долей участия, как говорят с человеком и впрямь больным; и оттого было только хуже. На миг, перед тем как опустить голову, он будто что-то ещё хотел прибавить — помягче, по-человечески, — но передумал и не прибавил. Видно, и у него за этими бумагами накопилось своё, чего вслух не скажешь.

Кровь горячо бросилась мне в лицо. Не от обиды — обиду я проглотил бы не поморщившись. От бессилия, глухого и полного. Он был не глуп и не зол. Он держал приказ и диспозицию и по-своему был прав: с какой стати штабу слушать контуженого прапорщика из студентов? И от этого-то делалось особенно холодно под ложечкой — что в яму всех вёл не злодей, которого удобно ненавидеть, а вот такой усталый человек, веривший бумаге.

— Слушаюсь, — выговорил я деревянным голосом. — Виноват, господин капитан.

Повернулся через плечо, как по уставу, и вышел вон. За пологом палатки темнота обступила сразу, плотная, сырая, и фонарный свет остался позади жёлтым пятном на чужом холсте. Я постоял, давая глазам привыкнуть, и пошёл прочь, в темноту, на ощупь огибая растяжки палаток.

* * *

Брусникин нагнал меня уже за палаткой, в темноте. Шёл рядом молча, тяжело ступая, сопя папиросой, и долго ничего не говорил. Рука его легла мне на плечо ещё на ходу, грузно, и так, плечом к плечу, мы и дошли до роты. Там он остановился, придержал меня за рукав и проговорил — глуше, ниже и куда мягче, чем говорил весь этот недобрый вечер:

12
{"b":"971213","o":1}