— А чо, Октябрьская революция не самая наивелика? — нахмурился Тихон Тихонович.
— Пока самая наивеликая… — согласился Никанор Сергеевич. — Но вить когда из старой халупы идет в нову избу переселение, надо не только все подушки да узлы перетаскиваемые проверить, но и швы рубашек собственных: не затащим ли мы в нову избу блох, клопов и вшей из старой халупы. Я вот свой страх затащил из старой халупы, керосином его выморить в себе пытался, а он, чо твой клоп, живуч. Да к тому же страх этот — хитрый клоп и, когда крови напьется, добреньким сверчком прикидыватся — вроде бы верещит в щели, и тебе уютно. Дети наши уже тово мово страха, конечно, не знают, но страха совести в их маловато.
Никанор Сергеевич хватанул еще стаканчик «ессенции», закусил хайрюзком и сказал геологическому парию:
— Ты не подумай, чо я на молодо поколение поварчиваю. Оно лучше нас. А вот намного ли лучше? Надо, чобы намного было лучше. Все добро из нас возьмите, но наших клопов к себе не затаскивайте… Тебя как зовут-то?
— Сережа Лачугин, — ответил геологический парень.
— Фамилие твое, прямо скажем, не дворянское. А отец-то твой кто?
— Профессор гляциологии.
— Это чо же тако? Биология — это я понимаю, физиология, психология, зоология — понимаю, а о гляциологии не слыхал.
— Это наука о льдах.
Никанор Сергеевич задумался:
— Льдом все началось, и льдом все может кончиться… Ага, понял, выходит, это нужна наука… Ну, а отец твово отца кто был?
— Путиловский рабочий, красногвардеец.
— Вот видишь, а внук геолог. Возможно ли тако было до Октябрьской революции? — радостно ерзнул ягодный уполномоченный.
— Кто возражат! — сказал Никанор Сергеевич. — Никак невозможно. Хотя, конечно, Ломоносов крестьянским сыном был, но и при царице пробился.
— Так он же был Петра Первого, как это сказать, боковой сын… — ввернул ягодный уполномоченный, довольный тем, что уел Никанора Сергеевича этим, хотя и непроверенным, но важным сведением.
— Я над Петром Первым свечки не держал, — сказал Никанор Сергеевич. — А вот основополагателем интеллигенции российской, как я разумею, был Пушкин. Кака така тогда интеллигенция была? Конечно, дворянска. Мужичье серо холопило на них, и это им позволило своим детишкам гувернантов французских выписывать, библиотеки на всяческих языках содержать. Движение декабристско в особом смысле и мужицким было. Без того, чобы неграмотны мужики пахали и сеяли, дворянским детям никак не возможно было те французски книги покупать, от которых они вольного духу набрались. Свою вину дворянски дети искупить перед народом обессловленным хотели. Но их горсточка была — таких дворянских детей. Чо может горсточка сделать? В газете «Неделя» прочел я, чо у Пушкина Александра Сергеевича при жизни книги только по три тысячи штук расходились, а сейчас многи миллионы.
— А ты думать, сейчас любой Пушкина понимат? — усмехнулся Гриша. — То, чо за книжками, как за апельсинами, убиваются, ишо не показатель. Ты знашь, чо мне наша кладовщица сказала про свою нову квартиру? «Египетска двуспальна кровать «Лола» у меня есть, Гриша. Польска кухня «Гданьск» тоже есть, хотя фурнитура куда-тось запропастилась. Чешски книжны полки тоже, а вот книжек на них — сама сантиметром мерила! — ровно на метр двадцать не хватат!»
— Быват, — согласился Никанор Сергеевич. — Но библиотека — вещь наследственна, и дети твоей кладовщицы авось эти книжки прочтут. Интеллигенция при Пушкине елитой была. К революции Октябрьской мы, коли память мне не отшибло, аж на семьдесят процентов неграмотными были. Интеллигенция уже поширше стала, иначе бы революция не получилась. Ленин тож как-никак из интеллигентов был. Чо же получилось потом с нашей интеллигенцией? Поубивало многих и по красну и по белу сторону. Поуезжали многи в чужи страны от непонятия событий. По тем, кто остался, известны годы утюгом прошли, да и на войне с немцами столь погибло. Больши потери были. Друга бы страна, однако, не выдержала. А у нас интеллигенция двужильна, как мужики. Сохранила себя, да не только сохранилась, а и выросла. Дети путиловцев профессорами стали, гляциологиями занимаются. Сколь у нас из Зимы захолустной высшеобразованных вышло! Кто первый испытатель самолетов реактивных? Наш, зиминский, — Гринчик. Песню «Хотят ли русские войны» кто написал? Наш зиминский парень, хотя он ишо порядком непутевый и высшего образования так и не достиг. Неграмотности теперь нету, а это больша победа, ежели прошло вспомнить.
— Неграмотность мы ликвидировали как класс, — торжественно сказал ягодный уполномоченный, слегка качнувшись от нового стакана «ессенции».
— Но вить грамотность настояща, она потихоньку приходит, а не с наскоку. Я вот и книг на старость лет накупил, читаю разны велики произведения, а поздновато — мне уже интеллигентом не быть, — продолжал Никанор Сергеевич. — Поздно мне та женщина с иностранного портрета улыбнулась. Интеллигент есть настоящий интеллигент, наверно, только в третьем колене рода, когда он культуру по клочкам не урыват, а растет среди ее, как среди воздуха.
— Погоди, Никанор Сергеевич, — сказал Гриша. — А куда же Горького девать? Он чо, не интеллигент, по-твоему? А ведь он булки пек…
— Горький есть исключение. На исключениях жизнь не построишь.
— Постой, постой, — забеспокоился ягодный уполномоченный. — Куда ты гнешь, Никанор? Ты чо хошь сказать, чо наша интеллигенция как бы и не интеллигенция?
— Я туда не гну, не бойся, Тихон Тихонович, — примирительно продолжал грибничок.
Он взял глубокую тарелку с ухой в одну руку, а в другую расписанный цветами жестяной поднос, на котором лежал нарезанный хлеб.
— Этот поднос ширше, конечно, чем тарелка. Но тарелка-то глубже. Ежели ты на поднос будешь уху наливать, то она широко разольется, но ложкой ее трудненько будет вычерпывать, пожалуй, и одной не наберешь. Я к тому, чо интеллигентность наша российская ширше стала, поверхность всей земли нашей залила, но глубины ей ишо недостает.
Тут Гриша, забыв про кладовщицу, рассердился:
— А Гагарин? А наши атомоходы? А Братска ГЭС, котора у тебя под носом, Никанор Сергеевич? Кто же, как не рабочий класс вместе с интеллигенцией, за этим стоит?
— Братску ГЭС мы построили, верно, но это техника. А Пушкина нашего, Гриша, мы ишо не построили. И ни одна доярка на репродукциях в «Огоньке» ишо так не улыбатся, как та женщина на старинном иностранном портрете.
— Но-но, ты без этого… как его… низкопоклонства… — пробасил ягодный уполномоченный.
— А почему же без низкопоклонства? — улыбнулся грибничок. — Я вить не капиталу или имперьялизму иностранному низкий поклон отдаю, а улыбке, трудовым художником сотворенной, и никакой он для меня не иностранный, ежели трудовой. Капитализм я вихрами через руку моего собственного папаши изучил — хотя и маленький это был капитализм, но тоже подлый. А в гражданку я имперьялизм понюхал, когда колчаковски офицера вместях с американскими, коньячок попивая, за свистом шомполов наблюдали. Знаю я, каки они интеллигенты закавычены. Я так душой за нашу интеллигенцию нову болею потому, чо сам интеллигентом не стал и в ней все свое неслучившееся видеть хочу. В широте интеллигенции мы, можно сказать, всем капитализмам нос утерли. Глубины нам не хватат. А ежели углубим эту широту завоеванную, на третье колено интеллигентности перейдем, то однажды проснемся первым в человечестве народом интеллигентов, — и грибничок воинственно запил свое заявление «ессенцией».
— Ну и путаница у тебя в голове, Никанор. То тебя в черну, то в розову сторону водит… Какой-то ты весь именно не черно-белый, а черно-розовый… — закряхтел ягодный уполномоченный. — Кто же тогда пахать будет, за станками стоять?
— Как это кто, Тихон Тихонович! Интеллигенты. Интеллигентом может быть и крестьянин, и рабочий, а не только профессор. Тот, кто себя интеллигентом называт и от этого нос задират, какой он интеллигент! — ответил грибничок.
— Тут я с тобой, Никанор Сергеевич, — решительно заявил Гриша. — Помнится, возил я одного иркутского лектора. А уж когда он напился…