Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Я врач и я знаю, что десять лет — ничтожный срок для такого негодяя, как вы. Я лично сожалею, что не могу вас расстрелять.

Доктора Шастина не судили. Его перевели на общие работы в лагерь усиленного режима.

Всю войну, все годы заключения с ним был его довоенный большой хирургический набор, портативный деревянный чемоданчик с хирургическими инструментами. Даже в тюрьме, даже на этапах «великодушное» начальство оставляло большой хирургический набор, зная о золотых руках его владельца.

Когда измученный этап подошел к воротам лагеря, Владимир Иннокентьевич в очередной раз не без волнения ждал шмона, не зная, разрешит ли ему местное начальство взять с собой большой хирургический набор. Но еще до того, как их ввели в вахту, он обнаружил, что чемоданчик исчез. Как? Когда? Кто? Это было какое-то мистическое исчезновение.

Ночью, несмотря на смертельную усталость после мучительного этапа, несмотря на предстоявший тяжелый день, он не мог уснуть, переживая потерю большого хирургического набора.

Еще до рассвета колонну зеков повели в болотистую пойму. Они шли, по колено проваливаясь в грязь. В пойме рыли траншеи и выкорчевывали кустарник.

Не успел Владимир Иннокентьевич взять в руки лопату, как к нему подскочил зек, вырвал ее и угрожающе произнес: «Не смей трогать чужую лопату!»

Шастин проглотил обиду, поднял валявшуюся кирку и начал выкорчевывать куст. Но тут к нему подошел другой зек и с теми же словами забрал кирку.

Владимир Иннокентьевич стоял в отчаянии, не зная, что предпринять.

Неожиданно к нему обратился бригадир, такой же зек: «Давай, доктор, посиди вон там на сухом бугорке. Не для тебя эта работа. Руки свои береги. А норму за тебя выполнят. Будь спок».

Вечером, когда доктор Шастин взобрался к себе на нары, он вдруг почувствовал вздыбившийся тюфяк. Подняв тюфяк, Владимир Иннокентьевич обнаружил большой хирургический набор.

— Знаете, — закончил он этот рассказ, — впервые в жизни я заплакал. — Он открыл ампулу с коффеином, высосал ее и тут же закурил сигарету.

После рассказов Владимира Иннокентьевича, еще не подготовленный литературой об ужасах лагерей, я, как и обычно, сидел подавленный и потрясенный. Я знал, что у него больное сердце. Я сказал, что ему противопоказаны и сигареты, и кофеин.

— Вы правы. И это мне противопоказано. И то, что я перенес. И безмолвное созерцание того, в каких условиях лечатся наши больные. Это в часности. Но главное, мне противопоказано покорно сносить то, во что превратили мою Россию.

Смерть Владимира Иннокентьевича была для меня страшной потерей.

Впервые в жизни над его могилой я публично высказал крамольные мысли, назвав его смерть политическим убийством. Мне было противопоказано молчание.

Владимир Иннокентьевич Шастин был моим учителем. Он преподал мне самое главное, чем должен обладать врач. Он учил меня доброте и состраданию. 1991 г.

ОН ТОЖЕ БЫЛ МОИМ УЧИТЕЛЕМ

Гордость распирала мою грудь, когда я, студент первого курса медицинского института, впервые вошел в анатомку. Не важно, что пряный воздух теплого сентябрьского дня сменился смрадом разлагающейся человечины, столь знакомым мне по только что закончившейся войне, и выедающими глаза парами формалина. В этот момент я думал о начавшемся приобщении к самой благородной профессии, к армии врачей, жертвующих собой ради блага страждущего, погибающих во время пандемий, ставящих на себе смертельные эксперименты для спасения человечества от болезней, короче, приобщении к сонму сошедших на землю ангелов.

Ассистент, который вел нашу группу на кафедре анатомии, доктор Бзенко, приземистый, с грубой шарообразной головой, с руками мясника, в отличие от других преподавателей, был с нами сугубо официальным. Ходили смутные слухи, что во время оккупации он сотрудничал с немцами. Но анатомию он знал превосходно. В ту пору, все еще пьяный от недавней победы, ощущающий приятную тяжесть орденов и медалей, я великодушно прощал своих врагов. Я не ощущал чувства мести к пленным немцам, строившим на площади памятник Победы. У меня не было никаких недобрых чувств к доктору Бзенко, который честно и доросовестно старался передать мне свои знания анатомии.

В третьем семестре нашу группу вел уже другой ассистент. Не помню, интересовался ли я тем, куда и почему исчез доктор Бзенко.

Встретился я с ним лет через двадцать.

Хирургическое отделение нашей больницы стало базой кафедры хирургии института усовершенствования врачей.

Заведовал кафедрой профессор, знания хирургии кототорого были на уровне посредственного студента четвертого курса. О знании смежных медицинских дисциплин, не говоря уже о физиологии, биохимии, патологической анатомии и патологической физиологии я даже не упоминаю, потому что в таком контексте нет места понятию знание.

Может возникнуть вопрос: каким же образом этот человек стал профессором, да еще заведующим кафедрой в институте, в котором должны совершенствоваться врачи? В шестидесятых годах такие профессора уже стали появляться не как исключение.

Говорили, что он был врачем в партизанском отряде. Говорили, что его докторская диссертация называлась «Обеспечение хирургической службы в партизанском соединении». Шутили, что на его официальную защиту явилась большая и шумная группа бывших партизанских командиров чуть ли не со станковыми пулеметами, ультимативно нацелеными на членов ученого совета. Конечно, этот анекдот воспринимался нами со снисходительным смешком. Но то, что «Обеспечение хирургической службы в партизанском соединении» могло стать темой докторской диссертации, воспринималось уже со смехом далеко не снисходительным.

Как бы там ни было, но в нашем хирургическом отделении появился профессор, который не мог бы сдать экзамен по хирургии мне, ортопеду.

Вместе с профессором пришел ассистент этой кафедры, доктор Бзенко.

Мы встретились, как добрые знакомые. Он вспомнил, что я был старательным студентом. А я испытывал чувство благодарности к одному из первых моих учителей в медицинском институте.

Говорят, что никто не может аттестовать хирурга более объективно, чем операционная сестра. Все пять операционных сестер нашего отделения были добросовестными работниками, сдержанными в оценке врачей, хотя мы знали, что не ко всем они относятся с одинаковым уважением. Тем неожиданнее было услышать от них, что доктор Бзенко оперирует очень грубо, а в некоторых случаях просто кромсает ткани и вообще больше похож на мясника, чем на врача. Очень нескоро до меня дошел смысл слов «в некоторых случаях».

Однажды, улучшив свободную минуту, я зашел в операционную, когда там работал доктор Бзенко. Действительно, операция произвела на меня неприятное впечатление. Даже препарируя трупы в анатомке, работают более деликатно. Но ведь доктор Бзенко был одним из первых моих учителей. Увы, трудно быть объективным. Не мог я относиться к нему с такой же мерой требовательности, как к другим моим коллегам.

В конце концов, если за единицу отсчета принять таких хирургов, как Городинский, Яшунин или Балабушко, то сколько всего наберется врачей, подобных им?

Профессора Городинского я считал своим учителем. Его портрет в этой книге. Яшунин и Балабушко были просто моими коллегами.

Собственно говоря, а почему не учителями? Только потому, что врачи и пациенты считали нас профессионалами одного уровня — их в хирургии, а меня в ортопедии? Но у меня ведь и мыслей таких не было. Я всегда считал их намного выше себя, хотя бы потому, что они уже были зрелыми клиницистами, когда я еще только начинал первые шаги в институте. Конечно, я учился у своих коллег. Тем более, у таких коллег!

Два Петра, Яшунин и Балабушко, вместе прошли всю войну. Яшунин, чуть старше и опытнее, на первых порах был наставником и учителем Балабушко. Но вскоре они сравнялись в опыте и в мастерстве. Когда я познакомился с ними весной 1957 года, это были хирурги экстракласса… Очень разные, как, скажем, Сороковая симфония Моцарта и Пятая симфония Малера, они были восьмитысячниками врачебных Гималаев.

31
{"b":"97069","o":1}