Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но Леклер и в отношениях с Никитой, сразу, кстати, в своего учителя просто-таки влюбившимся, был – если не сказать, зануден – скрупулезен, педантичен, сух. И также дистантен. Только в сухости его виделись доброта, внимательность и – удивительным образом – дружеское расположение как к равному, что для Никиты было самым главным. Когда же выстроенная Леклером, в отношениях ли с Машей, с Никитой ли, почти что ледяная конструкция, пусть на мгновение, растаивала, то взору являлся милый молодой человек, в меру, конечно, закомплексованный, но мягкий и веселый.

Вот Илья Петрович поначалу Леклером был недоволен. Он досадовал на самого себя в том, что отдал поиск учителя полностью на откуп Маше. Нет-нет, Илья Петрович и мысли не допускал, что Маша могла сделать что-то не так. Маша все делала «так», но это «так» было Машино, а надо было добавить к ее пониманию то, что надо и как надо, – свое. И, естественно, что многое, бывшее Маше впору, казавшееся ей правильным, генералу Кисловскому хотелось подрихтовать. Илья Петрович понимал – проявлять твердость время от времени необходимо и – задним числом, – что ему стоило поставить перед Машей некоторые условия, широкого в общемто толка, скажем – учитель должен быть не учителем, а учительницей, возраст должен быть ближе к среднему и так далее. В этих рамках и самой Маше было бы проще.

Неприятно пораженный молодостью Леклера, генерал отметил и несомненную физическую силу француза, читаемую во вроде бы субтильной, сухой фигуре. Да, бумаги Леклера свидетельствовали о Сорбонне, специализации в педагогике, работе на заморских территориях, в России – только у одних хозяев, удостоивших Леклера самыми лестными отзывами. Но вот некоторые повадки, видимые только наметанному глазу генерала Кисловского, показались Илье Петровичу не самыми приятными. Например – привычка уводить глаза от взгляда собеседника. А еще – практически полное незнание Леклером русского языка.

Маша, к слову, во французском не была хороша и, вызванная Ильей Петровичем в качестве переводчицы, запиналась так, что генералу даже стало неловко, он пару раз бросил на учителя настороженный взгляд, но тот хранил полнейшую невозмутимость.

Илья Петрович сразу предупредил учителя о неукоснительном следовании правилам жизни в его доме, о том, что все здесь подчинено его воле, а всем прочим надо знать свое место. Место Леклера, по мнению Ильи Петровича, было вовсе не последним, но занимать его он должен был тихо и незаметно, главным для него было обучение Никиты основам языка, подготовка сына генерала к учебе за границей – Илья Петрович склонялся к школе в Швейцарии, – а все остальное было для Леклера несущественным, раз уж генерал брал на себя полное его иждивение и обеспечение всем необходимым. Леклер ответил в том смысле, что почитает за честь работать в доме видного русского военачальника, что не даст усомниться в своем профессионализме и порядочности, а к тому, чтобы знать свое место, относится вполне с пониманием, ибо беды и трудности Европы, по его мнению, начались как раз тогда, когда люди вообще без места решили занять места, им не принадлежавшие.

Илья Петрович остался доволен, особенно последними словами Леклера, и отправил его к Никите. Леклер застегнул куртку, они с Никитой пошли по осенним полям, начиная первую беседу по-французски о природе, а Илья Петрович обратился сразу и к маэстро Баретти, появившемуся в генеральском кабинете к концу разговора – вновь эта задача утверждения меню! – и к Маше с вопросом: как им этот учитель?

– Отличный парень, дженерале, – ответил Баретти. – Мы уже подружились. – И положил перед Ильей Петровичем меню на обед.

– А ты что думаешь, Маша? – как хамелеон, глядя на меню одним глазом, сквозь стекло очков, а другим – поверх стекла, на Машу.

– Важно не то, что думаю я, – отвечала Маша, – а то, понравится ли мсье Леклер нашему Никите или не понравится. Это главное!

В очередной раз пораженный умом и верностью суждений своей дочери, Илья Петрович решил дать учителю негласный месячный испытательный срок и приступил к самому приятному: изучению обеденного меню. Вновь ведь должны были приехать нужные люди. Да и Цветков, сосед, к которому Илья Петрович испытывал все возрастающую приязнь, обещался пересечь разлив реки и присоединиться к компании.

Цветков выглядел значительно моложе своих лет. Алексей Андреевич следил за собой, соблюдал диету, совершал пробежки, поднимал тяжести. Был спортивен, и тем не менее в облике его сквозила та особенная, не связанная ни с осанкой, ни с фигурой величавость, что присуща большинству начавших седеть негодяев. Внешний вид его отчетливо выражал внутреннее ощущение, что мир вокруг существует ради удовлетворения капризов Алексея Андреевича, чтобы ему было комфортно, и отсутствие комфорта воспринималось им с обидой, иногда – как личное оскорбление. Его губы всегда были красиво сложены, нижняя – оттопырена слегка, так, будто Алексей Андреевич собирался вот-вот поинтересоваться – когда же наконец подадут чаю? И – что к чаю? Печенье? Какое? Варенье? Из чего? Лимон? Ликер? Коньяк? Да-да, коньяк, да-да, обязательно – коньячку!..

Его внимание к Маше, проявившееся сразу после первого посещения Алексеем Андреевичем дома Ильи Петровича, льстило генералу. Илья Петрович мог купить десять таких Цветковых, но Алексей Андреевич был белой костью, с происхождением, с родословной, восходящей аж к четырнадцатому веку, а такое даже за деньги не покупается. Это – гены, это – наследственность, это – порода. Правда, с появлением в доме Ильи Петровича Лайзы Оутс, приехавшей на пару дней и гостившей уже вторую неделю, внимание Цветкова распределилось: Алексей Андреевич, как все капризные люди, часто не мог определиться – что ему более нравится, к чему его более влечет, мог колебаться долго, особенно если не было угроз его комфорту.

Алексей Андреевич прозябал в глуши, пережидая последствия малоприятного скандала, того самого, о котором «биноватый» эфэсбэшник рассказывал дремлющему Илье Петровичу, и ему было скучно без дамского общества. Конечно, и Маша, и Лайза занимали его все более, конечно – если брать особ женского пола, проживавших в доме генерала Кисловского, – ему приятно было бы побеседовать и с Тусиком, но хотелось, до того как её уволили, – посудомойку, видел ее мельком, зайдя на кухню взглянуть на священнодействие маэстро Баретти, отметил соблазнительные бедра, удивительно тонкие для обычной в общем-то девки лодыжки; да только у посудомойки были тупые и злые ухажеры, после которых Алексей Андреевич брезговал. Интерес же к Маше означал углубление отношений с генералом, на что Цветков был пока не готов. Кто знает – как все повернется? Куда назначат? Куда пошлют? И пошлют ли? Назначат ли? А если – так и куковать, то – в поместье, то – в московской квартире, пробавляться статейками, служить корреспондентом в какой-нибудь газетенке, где главным редактором – бывший однокашник, пропойца, любитель секретарш, такой же неудачник, только сидящий на ветке повыше и гадящий на тех, кто внизу? Таскаться по пресс-конференциям, писать коротушки? Нет-нет, увольте, увольте! Лучше тут, под низким осенним небом, где – нельзя было сказать, что Цветков испытывал особую нужду в Илье Петровиче, – генерал, в отличие от журналистской работы, как минимум возбуждал в Алексее Андреевиче интерес: откуда такие средства, влияние, знакомства? Цветков просил своих покровителей узнать про генерала Кисловского, но ответа пока не получил, зато и Маша, и Лайза были хороши обе – они даже приснились Цветкову: шли сквозь густой туман по высокой траве к нему навстречу, были в каких-то рясах, с накинутыми капюшонами. Что-то готическое. Что под рясами – Цветков посмотреть не успел, проснулся.

Но так получилось, что сам Цветков сразу заинтересовал маэстро Баретти, страдавшего еще и от невозможности прижать к сердцу милого друга, Фабио, просившегося в дикую Россию, но оставленного Нино в Милане. И тут – почти точная копия Фабио, такой же – спортивный, циничный, любящий комфорт наглец, требующий внимания, ничего не собирающийся давать взамен. Баретти – вот как устроена жизнь! – ловился на эту приманку, его доброта и открытость, его порядочность и честность просто-таки должны были быть отданы в наем клону миланского дружка, и Нино выкраивал случаи для прикосновений, строил Цветкову глазки, затевал разговорчики, ждал, когда тот откликнется на призывы, но международник – как Фабио, как Фабио в точности! – дразнил кулинара и гастронома, делал вид, что глух и слеп. Или – не понимал? Или – не чувствовал? Не может быть! Быть таким черствым? Таким?

18
{"b":"96982","o":1}