Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Ещё не демобилизованный, я поступил в медицинский институт. Учиться было трудно. Да и быт послевоенный. А стихи продолжал сочинять. В конце 1945 года начал писать прозу. Я человек общительный. Легко вступаю в контакт с любыми людьми. Считал и продолжаю считать, что нет людей неинтересных. Но о том, что у меня есть стихи, в студенческие годы знали пять человек. Честно говоря, после разноса в Доме писателей я боялся, чтобы об этом узнали в институте. Так уцелевшие солдаты боялись упомянуть о пребывании в плену. Так самые свободные в мире советские граждане страшились сообщить о своих родственниках заграницей. Правда, в институте пользовались успехом мои эпиграммы и карикатуры. А на четвёртом курсе я прославился поэмой "Эмбрионада". За неё я даже получил гонорар – пятёрку по акушерству и гинекологии фактически без сдачи экзамена.

В начале 1948 года я завершил повесть о войне. Пишущей машинки у меня не было. Рукопись в одном экземпляре. Человек десять-пятнадцать прочитали книгу. Все они сказали, что это мой Эверест, что ничего лучшего я не написал и не напишу. Я не смог вывезти свой архив, уезжая в Израиль. Рукопись оставил. У кого, не помню. Мог оставить только у друзей. Но каждый из них уверяет меня в том, что не у него. Пропала рукопись.

Ещё одна рукопись моей книги канула в Лету в 1956 году. Врач с нищенской зарплатой, я подрабатывал лекциями в Обществе по распространению научных и политических знаний (политические знания я не распространял) и научно-популярными статьями в журнале "Знания та праця" ("Знание и труд"). С редактором журнала Всеволодом Дмитруком мы были в приятельских отношениях. Научно-фантастическую книгу о протезах рук, с помощью которых можно сыграть на рояле даже самые сложные фуги, о протезах глаз, возвращающих ослепшим почти стопроцентное зрение, о чудесах инженерной генетики, что было в ту пору ещё даже не мечтой фантастов, и о других медицинских чудесах, книгу об этом я дал Дмитруку не для публикации в его журнале. Мне хотелось услышать квалифицированную критику. Спустя несколько дней Всеволод с виноватым видом сообщил мне, что он потерял рукопись – единственный экземпляр. В придуманном мною институте протезирования, кроме лифтов и лестниц, между этажами были пандусы, позволявшие инвалидам передвигаться на колясках. В мае – 1978 года, начав работать в израильской больнице, я испытал чуть ли не гордость, увидев воплощение моей неопубликованной идеи. Верю, что и более существенные мои фантазии будут осуществлены.

С войны, а может быть ещё из детского садика ортодоксальный коммунист, я начал постепенно прозревать. Это отражалось в стихах и в прозе, которые я писал в стол. О публикации такого в Советском Союзе не могло быть и речи. В статье к пятидесятилетию со дня Победы Юрий Шанин и Яков Михлин писали: "Лейтенант еще пятьдесят лет назад все понял. Нет, не сдался, стихи продолжал писать. Хотя относился к ним с меньшим пиететом, чем к научным трудам. Но попытки опубликовать их никогда не предпринимал". Последняя фраза не совсем точна. Вернее было бы "почти не предпринимал".

Году в 1961-м мой друг Юрий Лидский, литератор, автор многочисленных работ об американской литературе и нескольких монографий об американских писателях, стал уверять меня в том, что обстановка в стране изменилась, что мои фронтовые стихи должны быть опубликованы и всё такое прочее. Я возражал. Ссылался на зарок, данный мною, когда спускался в метро после разноса в Доме писателя. В конце концов, Юрий отобрал пятнадцать стихотворений и послал их в журнал "Юность". Через какое-то время стихи вернули, сопроводив их письмом литконсультанта. Мол, да, чувствуется, что у автора есть некоторые задатки, но надо читать Пушкина. Я воспринял это с юмором. Пушкина я читал и читаю с удовольствием. А Юрий бушевал. Я написал ему шуточное стихотворение "Ты говорил мне: сделайся поэтом". Всё. До самого отъезда в Израиль в 1977 году я действительно попыток опубликовать свои стихи больше не предпринимал. Хотя, – и это весьма забавно, – они могли появиться в печати.

После тяжелого операционного дня я вышел из больницы. Больница наша располагалась в огромном парке над Днепром. Я стоял очарованный красотой ранней киевской осени и не сразу заметил двух направившихся ко мне мужчин. Один из них – мой добрый знакомый, сын выдающегося украинского поэта. Второй – видный украинский русскоязычный поэт. Они сказали, что прогуливались по Петровской аллее и случайно увидели меня, чему очень рады. Потом я понял, что встреча была не случайной. Поэт предложил заглянуть в ресторан "Кукушка", мимо которого мы должны были пройти. Но ресторан оказался закрытым. Павильон "Петушок", в котором можно было выпить, не работал. А моим попутчикам непременно надо было подкрепиться алкоголем. Мне было известно, что у сына поэта такая потребность постоянна. О потребностях поэта я ничего не знал по причине нашего поверхностного знакомства. Я уже отказался составить им компанию. Но по пути к моему дому оказалась еще одна забегаловка. Поэт взял по сто граммов коньяка и по конфете, а затем повторил заказ. Тут я заметил, как он проливает коньяк мимо рта. Я напомнил ему о Лариосике из булгаковской "Белой гвардии". Непринимаемый его душою продукт он вполне мог отдать жаждущим. Поэт слегка смутился и заказал ещё по сто граммов сыну поэта и мне. Сын заметно окосел. Возможно, поэт решил, что и я уже готов. Слишком хорошего мнения он был обо мне. Мы заняли скамью на площади недалеко от забегаловки. Поэт предложил мне прочитать несколько моих стихов. Прочитал. "Вы знаете, эти стихи должны быть опубликованы. Я могу вам помочь и опубликовать их под своим именем. Разумеется, все гонорары вам". Мне очень захотелось влепить ему пощечину. Но, каюсь, я этого не сделал. Может быть потому, что он был старше меня, или коньяк, оплаченный им, смягчил мою сущность? Не говоря ни слова, я встал и ушёл. С поэтом и до этого я встречался, кажется, только дважды. Это была наша последняя встреча. Последняя и с сыном поэта, который по телефону пытался оправдаться, ссылаясь на триста граммов коньяка.

133
{"b":"96905","o":1}