Хитклиф выкарабкался, доктор подтвердил, что во многом это произошло благодаря мне, и похвалил мою заботливость. Мне похвалы весьма польстили, и я невольно смягчилась к тому, кто помог их заработать; так Хиндли утратил последнего союзника. Все же мне не удалось полюбить найденыша всем сердцем, и я часто недоумевала, что же такого нашел мой хозяин в угрюмом мальчишке, который никогда, насколько мне помнится, не выказывал ни малейшей благодарности за его слабость. Со стороны Хитклифа это не было проявлением наглости по отношению к своему благодетелю, скорее равнодушия: хотя он прекрасно понимал, какую власть имеет над сердцем старика, и знал, что стоит лишь слово сказать, и весь дом будет вынужден ему подчиниться.
К примеру, я помню, как мистер Эрншо купил на приходской ярмарке пару жеребят и подарил их мальчикам. Хитклиф взял более красивого, но тот вскоре охромел. Тогда он сказал Хиндли:
– Ты должен поменяться со мной конями, иначе отец узнает, что ты трижды отлупил меня на этой неделе, и увидит мою руку, черную от синяков до самого плеча.
Хиндли высунул язык и надавал ему по ушам.
– Лучше уступи сейчас, – продолжал настаивать Хитклиф, удрав на крыльцо (они находились в конюшне), – все равно же придется! А если я расскажу об этих тумаках, тебе влетит с лихвой.
– Поди прочь, образина! – вскричал Хиндли, замахиваясь железной гирей, которую использовали, чтобы взвешивать картофель и сено.
– Бросай, – ответил он, замирая, – тогда я расскажу, как ты похвалялся выгнать меня из дома, едва отец умрет, и мы посмотрим, не выставят ли тебя самого!
Хиндли швырнул гирю, угодил ему прямо в грудь, и Хитклиф упал, но тут же вскочил, задыхающийся и бледный; если бы я не вмешалась, он помчался бы в таком виде к хозяину, и тот непременно все выспросил и наказал бы собственного сына, который это сделал.
– Ну и забирай моего жеребчика, цыган! – вскричал молодой Эрншо. – А я буду молиться, чтобы ты свалился и свернул себе шею! Забирай и будь проклят, нищий прихлебатель! Выклянчи у моего отца все, может, до него и дойдет, кто ты есть, отродье сатаны… Забирай моего жеребчика, и пусть он вышибет тебе мозги!
Хитклиф пошел отвязывать коня, чтобы отвести к себе в стойло, и когда обходил его сзади, Хиндли закончил свою речь тем, что опрокинул мальчика на пол и выбежал прочь сломя голову, даже не взглянув, сбылись ли его надежды.
Меня весьма удивило, с каким хладнокровием Хитклиф взял себя в руки и закончил начатое – поменял седла и все прочее, а перед тем как вернуться в дом, присел на охапку сена, пытаясь справиться с дурнотой от ужасного удара.
Я легко убедила его списать синяки на падение с лошади: ему было все равно, ведь он своего добился. Хитклиф так редко жаловался на подобные стычки, что я искренне считала его незлопамятным – вы вскоре увидите, насколько глубоко я заблуждалась!
Глава V
Со временем мистер Эрншо начал сдавать. Хотя он всегда был бодрым и здоровым, силы его покинули внезапно, и бедняга целыми днями вынужденно просиживал у камина. Он стал прискорбно раздражительным: гневался по любому поводу, малейшее подозрение в неуважении едва не доводило его до исступления. Особенно это бросалось в глаза, если кто-нибудь пытался задеть его любимца или покомандовать им. Хозяин ревниво следил, чтобы никто слова дурного ему не сказал; похоже, он вбил себе в голову, что из-за его привязанности Хитклифа все ненавидят, только и думают, как бы ему навредить. Парнишке такая забота вовсе не шла на пользу, ибо самые добрые из нас не хотели расстраивать хозяина, вот мы ему и потакали, взращивая в ребенке гордыню и дурной нрав. Впрочем, поступать по-другому мы и не могли: дважды или трижды Хиндли проявлял к нему презрение в присутствии отца, чем приводил старика в бешенство. Он хватался за трость и дрожал от гнева, не в силах его наказать.
Наконец наш курат (тогда у нас был курат, который зарабатывал себе пропитание, давая уроки маленьким Линтонам и Эрншо, а также возделывая огород на выделенном ему клочке земли) посоветовал отправить юношу в колледж; мистер Эрншо согласился, хотя и с тяжелым сердцем, ибо сказал: «Хиндли – полное ничтожество, ему никогда не преуспеть в жизни, куда бы он ни подался».
Я всей душой надеялась, что теперь мы обретем мир. Больно было наблюдать, как хозяин расплачивается за собственный добрый поступок. Я полагала, что старческая раздражительность и немощь возникли из-за семейных дрязг, да и сам он тоже так думал: знаете, сэр, это ясно читалось по его понурому виду. Мы неплохо бы ладили, если бы не двое домашних – мисс Кэйти и Джозеф, слуга, – да вы сами его видели, пожалуй! Он был и наверняка остался по сей день самым занудливым и самодовольным фарисеем, который когда-либо рылся в Библии, чтобы надергать оттуда обетов для себя и проклятий для ближнего! Своей сноровкой в чтении моралей и рассуждениях на благочестивые темы он сумел произвести на мистера Эрншо огромное впечатление, и чем слабее становился хозяин, тем большее влияние обретал Джозеф. Он неустанно досаждал ему заботами о душе и советами о том, что детей следует держать в строгости. Он окончательно отвратил его от ерника Хиндли, вечер за вечером плел небылицы про Хитклифа с Кэтрин, не забывая потакать слабости Эрншо, и взваливал основную вину на девочку.
Кэтрин вытворяла, что хотела – никогда не видела, чтобы ребенок так себя вел, – и выводила нас из терпения по пятьдесят раз на дню, а то и чаще: с утра, как она спускалась вниз, и до вечера, как отправлялась в кровать, мы не знали ни минуты покоя от ее проказ. И всегда-то в отличном настроении, вечно рот не закрывается – распевает, хохочет и докучает всем подряд. Неуемная шалунья была, зато красивее глаз, милее улыбки и легче походки, чем у нее, не сыщешь во всем приходе! Полагаю, она никому не желала вреда: если и доводила меня до слез, то потом сама же и плакала со мной вместе – поневоле успокоишься и начнешь сама ее утешать. Очень любила Хитклифа. Самое большое наказание, которое мы могли для нее придумать, – держать их врозь. И все же ей влетало за него больше, чем любому из нас. В игре Кэтрин нравилось верховодить, распускать руки и командовать друзьями; она пробовала и со мной так себя вести, но я не собиралась терпеть ее приказы и пощечины, о чем ей и заявила.
Мистер Эрншо от своих отпрысков шуток не терпел – всегда был с ними строг и серьезен, а Кэтрин, в свою очередь, понятия не имела, отчего в болезни отец становился все более сердитым и менее терпеливым. Сварливые упреки будили в ней озорное упоение, заводившее его еще сильнее: девочка прямо-таки обожала, когда мы накидывались на нее все разом, а она бросала нам вызов дерзким, веселым взглядом и находчивыми ответами, высмеивала религиозные выпады Джозефа, дразнила меня и делала то, что отец больше всего ненавидел – демонстрировала, что ее показное пренебрежение, которое он принимал за чистую монету, имеет над Хитклифом больше власти, чем его доброта: мальчик следовал ее указаниям во всем, а отцовские исполнял лишь в том случае, если те отвечали его собственным желаниям. Случалось, что после того, как Кэтрин плохо вела себя весь день напролет, вечером она приходила приласкаться и загладить свою вину. «Нет, Кэйти, – говорил старик, – любить тебя я не могу, ты еще хуже своего брата. Ступай, детка, помолись и попроси у Бога прощения. Боюсь, это мы с твоей матерью виноваты, что взрастили тебя такой!» Сперва она горько плакала, потом постоянное неприятие ожесточило ее сердце. Девочка лишь хохотала, когда я велела ей извиняться за проступки и просить прощения.
И вот настал час, положивший конец земным невзгодам мистера Эрншо. Однажды октябрьским вечером он мирно умер в своем кресле у камина. Ветер бушевал снаружи и выл в дымоходе: вроде бы надвигалась гроза, но было не холодно, и все мы сидели вместе – я, немного поодаль от камина, занималась вязанием, Джозеф читал у стола Библию (тогда еще слуги сидели в доме, кончив работу). Мисс Кэйти приболела и потому попритихла; она прильнула к отцовским ногам, а Хитклиф улегся на полу, положив голову ей на колени. Помню, хозяин, перед тем как задремать, погладил ее по красивым волосам (редко ему доводилось видеть ее такой смирной) и воскликнул: «Почему ты не можешь всегда быть хорошей девочкой, Кэйти?» А она обратила к нему лицо, рассмеялась и спросила в ответ: «Почему ты не можешь всегда быть хорошим человеком, отец?» Заметив, что он готов рассердиться, она поцеловала ему руку и пообещала спеть на сон грядущий. И пела очень тихо до тех пор, пока пальцы его не разжались и голова не легла на грудь. Я велела ей замолчать и не ерзать, чтобы его не разбудить. Все мы сидели тихо как мышки добрых полчаса и просидели бы дольше, и тут Джозеф дочитал главу, поднялся и заявил, что должен разбудить хозяина, чтобы тот помолился перед сном. Подошел ближе, окликнул по имени и тронул за плечо, но хозяин не двигался, и тогда Джозеф взял свечу и осмотрел его. Я сразу заподозрила неладное, схватила детей за руки и шепнула им: «Ступайте наверх и не шумите, сегодня можете помолиться сами – у Джозефа кое-какие дела».