Жатва.
За житом, как в наших краях зовут рожь, поспела пшеница. Под веселыми облачками все, кто годился в работу, жали, возили, молотили, веяли. Села и хутора окутывались сытным духом мякинной шелухи и свежеобмолоченного зерна. Постукивали локомобили и паровые мельницы, с далеких гумен доносились тягучие степные песни.
Несмотря на добрый урожай, когда каждый колос давал жменю тяжелого зерна, люди работали без обычной радости: не сегодня, так завтра могли нагрянуть немцы и все отобрать. Также невесело бродили покупатели на базарах между пирамид полосатых кавунов, желтых день и оранжевых гарбузов. Горами и связками лежали подсолнухи и кукуруза, репчатый лук и поздняя редиска, зеленые кабачки и фиолетовые баклажаны.
И все это богатство надо сохранить, не отдать.
Отряды мелкие сливались в крупные и рейдировали по своим участкам, вынося варту, слабые гарнизоны оккупантов, трясли помещичьи гнезда (в которых порой набиралось до сотни вооруженных людей). Если мирно — то накладывали контрибуцию, уменьшая на три тысячи рублей за каждый добровольно сданный ствол, если с боем — забирали все подчистую.
В Панасовке, одной из многочисленных деревень, селяне пожаловались на своего попа:
— Зовсим заив нас!
— Скилькы добрых хлопцив нимцям здав!
— Щотыжня до гетьманцив из доносом!
— Цей поп розпытував жинок про те, чим займаються ихни чоловикы!
— А жинкы дурни, перед попом танулы та розповидалы йому вси!
— Так тых селян, хто говорыв проты гетьмана та нимцив, заарештувалы!
— Чоловик двадцять перепоролы, двох на смерть, трьох розстрилялы!
Собрали деревенский сход, приволокли всклокоченного попа, которому хлопцы успели намять бока, поскольку он не желал идти и грозился адскими карами. Но очной ставки со всем селом не выдержал и покаялся, что предавал собственную паству.
Сход смотрел на меня с надеждой, вроде как приехал начальник, сейчас все порешает. По всему выходило, что на попе кровь, просто выпороть и отпустить не выйдет.
— Совет у вас есть?
— А як же!
— Вот пусть Совет и решает, что с ним делать. Ваше село, вам и разбираться.
Ну они и разобрались — повесили высоко и коротко, да так быстро, что никто не успел вмешаться.
Таких случаев было еще два, слух о них разлетелся широко по всему району, и те из священников, кто не брезговал провокацией, быстро вернули проповеди к чисто религиозной тематике, тщательно избегая восхвалений гетмана или требований освободить Украину от «кацапсько-жыдовського бруду». А когда ехидные прихожане припирали их к стенке вопросами, отбояривались богослужебной занятостью, которая, якобы, не позволяет им следить за мирскими и политическими делами.
К чести массового священства, таких набралось не больше десятой части. Остальные же относились к нам в худшем случае нейтрально, но многие активно помогали, в том числе укрывая раненых.
Но случались казусы и куда более неприятные.
Когда мы проходили Васильковку, по обыкновению устроили сход, на котором разъясняли крестьянам нашу политику. Тут-то нам и выкатили претензию: два наших повстанца, едва мы вошли в село, тихо-тихо сквозанули на мельницу и наложили на нее «контрибуцию» в три тысячи рублей.
Прямо по фильму Чапаев: «белые пришли — грабят, красные пришли — грабят», всей радости, что мы не совсем красные. Задов немедля учинил дознание, через полчаса к заседавшему в кружок штабу притащили двух разоруженных и красных парней.
— Вот, — Задов бросил на врытый в землю стол две шапки.
— Чего «вот»? — удивились мы хором.
— Пощупайте.
И точно, эти ухари слегка отпороли подкладку и позашивали туда добычу.
Деньги мы вернули мельнику, двоих прилюдно выпороли и отпустили на все четыре стороны, несмотря на их клятвы никогда больше. Лютый вообще требовал обоих расстрелять, но я в который раз объяснил: на них нашей крови нет, жадность это, конечно, плохо, но если расстреливать за жадность, то скоро мы начнем убивать и за другие пороки: рукоприкладство, зависть, обман, уныние или прелюбодеяние. При последнем слове Сидор поперхнулся и больше эту тему не поднимал.
После рейда, когда солнце уже село на землю, мы остановились у Артемовки в неглубокой балке, заросшей лесом. Через полчаса вернулись разосланные дозоры и доложили, что противника вокруг нет. С общим вздохом облегчения мы начали располагаться на ночь, запалили костры — есть и спать хотелось неимоверно. Белаш определил, кому когда и где заступать на дежурство, и все занялись обычными делами.
Вдруг неожиданно с запада, от Васильковки, раздался свист снаряда, а потом разрыв шрапнели, а следом еще и еще. И тут же, с другой стороны, от хутора Бровки, затрещал вражеский пулемет, ему короткими строчками ответил наш «люйс» в охранении.
И зализо ржа йисть, то есть и на старуху бывает проруха — хлопцы наши, не говоря уж о штабных, все опытные, в боях крещеные, били и немцев, и австрияков, и гетманцев, а вот поди же ты!
Паника!
Бесформенной кучей кинулись к лошадям, тикать! Вместо десятки раз отработанного маневра, когда часть сразу же выдвигается навстречу опасности и занимает удобную позицию, а вторая готовит эвакуацию и ждет распоряжений.
— Стой! Стой, бисовы дети! — орал Вдовиченко.
— Стой, убью нахрен! — вторил ему Белаш.
— Назад! — я подпрыгнул и сдернул бойца с коня, а следом второго.
Кое-как восстановили порядок, но еще долго по лагерю ходил обозленный Белаш и выговаривал каждому:
— Куда вскочили, а? От Васильковки верст восемь, австриец бьет вслепую!
— Ну ось…
— Что ось? На хуторе помещичий отрядик! С одним пулеметом, а у нас их десять!
— Мы бильше не будемо… — гундели провинившиеся.
— Тьфу! Дети малые, неразумные!
По счастью, варившийся в котелках кулеш никто в суматохе не разлил, и мы нормально поели, слушая разрывы в отдалении. Но потом я все равно приказал сниматься и уходить в другое место. И как только три наши колонны выдвинулись из балки, австрийцы перенесли прицел и снаряды разорвались у нас за спиной, точно там, где мы только что хлебали пшенную кашу с луком и салом.
— Рысью! — привстал я в стременах, и весь отряд, всадники, телеги и тачанки ускорились, поспешно уходя из-под обстрела.
Минут пять мы гнали на юг, затем перешли на шаг. Кони фыркали, хлопцы нервно посмеивались, а потом всех одолел общий ржач. Отсмеялись, вытерли слезы, в хвосте колонны визгнула гармошка, разбрызгивая на всю ночную степь первые такты «Яблочка», за наигрышем вступил сильный голос:
Я на бочке сижу, а под бочкой качка,
Я сам анархист, милка — гайдамачка!
Эх, яблочко, да недоспелое,
А немецкое дело погорелое!
В строю опять хохотнули, а Лютый подъехал ко мне поближе, наклонился и тихонько прошептал:
— Що, знову скажеш, що не характернык? Як вчасно з-пид обстрилу вывил! Чаклун, точно чаклун!
Ну колдун так колдун. Кто я такой, чтобы с народной молвой спорить?
Сентябрь 1918, Белгород-Курск
В Белгороде делегация, хоть и ехала россыпью, застряла на несколько дней — через демаркационную линию в нейтральную зону только что прорвались два крупных повстанческих отряда, и немцы от греха подальше закрыли границу напрочь.
В городе скопилось неимоверно много рвавшихся на север людей с набитыми в мешки и чемоданы сахаром, мукой, салом и прочим съестным. Из России навстречу, в обход продовольственной диктатуры, тащили мануфактуру, часы-ходики, столовое серебро, мелкие поделки вроде зажигалок или мышеловок и вообще фабричные изделия. Попадались даже швейные машинки, вещь солидная и стоившая немало.
Вот жил бы Розга лет так на семьдесят позже — назвал бы эту массу челноками, а пока никто их иначе, чем мешочниками, не называл. Но чувствовал он себя среди них как рыба в воде, не будь все время рядом Голика, ух бы как разжился!
Голик шатался по местам, совсем далеким от бурления коммерции и таскал за собой Розгу, попутно натаскивая лихого и временами безалаберного парня на конспиративные тонкости. Уже вечером первого дня они сидели в небольшой квартире машиниста паровоза, куда их привел невзрачный мужичок, один из лучших анархистских боевиков 1905 года.