– Товарищи, пастор только что совершенно правильно вам сказал! Предадим себя в руки Господа и Пресвятой Девы Крепко-Разящей! Первого из вас, кто выстрелит раньше, чем пыж его упрется прямо в живот паписту, я убью, если сам вернусь живым.
– Сударь, – вполголоса сказал ему Мержи, – вот слова, отнюдь не похожие на те, что вы вчера говорили.
– Вы по-латыни знаете? – спросил резко Ла-Ну.
– Так точно.
– Ну так вспомните прекрасное изречение: Age quod agis![54]
Он дал сигнал; произвели пушечный выстрел, и вся толпа большими шагами направилась за город; в то же время маленькие отряды солдат, выйдя из различных ворот, производили тревогу по многим пунктам неприятельской линии, с тем чтобы католики, думая, что на них нападают со всех сторон, не решились послать подкрепления против главной атаки, из страха лишить силы какое-нибудь место их ретраншемента, повсюду угрожаемого.
Евангельский бастион, против которого были направлены усилия инженерных войск католической армии, особенно страдал от батареи из пяти пушек, поставленных на небольшом пригорке, на вершине которого находилось разрушенное здание, до осады бывшее мельницей. Приступы со стороны города были защищены рвом и земляным валом, впереди же рва были расставлены аркебузиры на сторожевых постах. Но как и предполагал протестантский полководец, их аркебузы, в течение многих часов подвергавшиеся сырости, должны были оказаться почти бесполезными, и нападающие, хорошо экипированные, приготовленные к атаке, имели большое преимущество над людьми, застигнутыми врасплох, утомленными бессонницей, вымокшими от дождя и окоченевшими от холода.
Передовые часовые были зарезаны. Несколько выстрелов, произведенных каким-то чудом, разбудили батарейную команду лишь для того, чтобы увидеть, как неприятель уже завладел валом и карабкается по мельничному пригорку. Некоторые из них пытаются сопротивляться, но оружие выпадает из их окоченелых рук, почти все их аркебузы дают осечку, меж тем как у нападающих ни один выстрел не пропадает. Победа уже несомненна, и протестанты, хозяева батареи, уже испускают жестокий крик:
– Нет пощады! Вспомните двадцать четвертое августа!
С полсотни солдат вместе со своим начальником размещены были в мельничной башне; начальник, в ночном колпаке и кальсонах, в одной руке держа подушку, в другой – шпагу, отворяет дверь и выходит, спрашивая, откуда такой шум. Далекий от мысли о неприятельской вылазке, он воображал, что шум происходит от ссоры между его же собственными солдатами. Он жестоко разубедился в этом: от удара бердышом он упал на землю, обливаясь кровью. Солдаты успели забаррикадировать двери в башню и некоторое время успешно отстреливались через окна; но совсем около здания находилась большая куча сена, соломы и веток, приготовленных для плетеных тур. Протестанты подожгли все это, и огонь в одну минуту охватил башню, вздымаясь до самой верхушки. Вскоре изнутри стали доноситься жалобные крики. Крыша была объята пламенем и грозила сейчас обрушиться на головы несчастных, которых прикрывала. Дверь горела, и баррикады, которые они понаделали, мешали им воспользоваться этим выходом. Пытались ли они выскочить через окна, они падали в огонь или на острия копий. Тогда взорам представилось ужасное зрелище. Какой-то прапорщик, в полном вооружении, попытался, как и другие, выскочить через узкое окно. Его кираса внизу оканчивалась, согласно довольно распространенной в те времена моде, чем-то вроде железной юбки[55], покрывавшей бедра и живот и расширявшейся в виде воронки, чтобы можно было свободно ходить. Окно было недостаточно широко, чтобы пропустить эту часть вооружения, и прапорщик впопыхах с таким напором бросился в него, что бо́льшая часть его тела очутилась за окном, не будучи в состоянии двинуться, словно захваченная тисками. Между тем огонь поднимался к нему, раскалял его вооружение и медленно его там поджаривал, как в печке или в пресловутом медном быке, придуманном Фаларисом. Несчастный испускал ужасные крики и тщетно махал руками, словно призывая на помощь. Среди нападающих наступила минута молчания, потом все разом, будто сговорившись, они грянули военный клич, чтобы оглушить себя и не слышать воплей сгоравшего человека. Он исчез в вихре огня и дыма, и видно было, как посреди обломков башни упала дымящаяся, раскаленная каска.
В пылу боя впечатления ужаса и печали продолжаются недолго: инстинкт самосохранения слишком настойчиво дает себя знать солдату, чтобы он на долгое время оставался чувствительным к несчастьям других. Покуда одна часть ларошельцев преследовала беглецов, другие принялись гвоздить пушки, разбивать им колеса и бросать в ров батарейные туры и трупы прислуги.
Мержи, один из первых перелезший через ров и взобравшийся на окопы, перевел дыхание, чтобы нацарапать острием кинжала на одной из пушек имя Дианы; потом стал помогать другим разрушать работы осаждающих.
Какой-то солдат взял за голову католического офицера, не подававшего признаков жизни, другой солдат держал его за ноги, и оба, мерно раскачивая его, собирались бросить его в ров. Вдруг мнимый покойник открыл глаза и, узнав Мержи, воскликнул:
– Господин де Мержи, смилуйтесь! Я сдаюсь вам в плен – спасите меня! Неужели вы не узнаете вашего друга Бевиля?
Лицо у несчастного было все в крови, и Мержи трудно было узнать в этом умирающем молодого придворного, которого он оставил полным жизни и веселости. Он велел осторожно положить его на траву, сам сделал перевязку и, поместив поперек лошади, отдал распоряжение потихонечку отвезти его в город.
В то время как он прощался с ним и помогал вывести лошадь из батареи, он заметил на открытом пространстве кучку всадников, которые рысью подвигались между городом и мельницей. По всей видимости, это был отряд католической армии, хотевший отрезать им отступление. Мержи сейчас же побежал предупредить об этом Ла-Ну.
– Если вы соблаговолите доверить мне только десятка четыре стрелков, – сказал он, – я сейчас брошусь за плетень, что идет вдоль дороги, по которой они поедут, – прикажите меня повесить, если они живо не повернут оглобли!
– Отлично, мальчик! Из тебя выйдет хороший военачальник! Ну, вы! Идите за его благородием и делайте все, что он вам прикажет.
В одну минуту Мержи расположил своих стрелков вдоль плетня; он приказал им стать на одно колено, приготовиться и, главным образом, не стрелять раньше его команды.
Неприятельские всадники быстро приближались; уже отчетливо слышна была рысь их лошадей по грязной дороге.
– Начальник их, – сказал Мержи шепотом, – тот самый чудак с красным пером, по которому мы вчера промахнулись. Сегодня мы его уж не упустим!
Стрелок, что был у него справа, кивнул головой, как будто желал сказать, что он берет на себя это дело. Всадники были уже шагах в двадцати, не более, и капитан их повернулся к своему отряду, по-видимому собираясь дать им какой-то приказ, как вдруг Мержи, неожиданно поднявшись, крикнул:
– Пли!
Начальник с красным пером повернул голову, и Мержи узнал своего брата. Он протянул руку к аркебузе своего соседа, чтобы отвернуть ее; но, раньше чем успел он ее коснуться, выстрел раздался. Всадники, удивленные этим неожиданным залпом, врассыпную бросились по полю; капитан Жорж упал, пронзенный двумя пулями.
XXVII. Лазарет
Father. Why are you so obstinate?
Pierre. Why you so troublesome, that a poor wretch
Cant die in peace? —
But you, like ravens, will be croaking round him.
Otway. Venice Preserved, I, 1
Монах. Зачем вы так упорны?
Пьер. Зачем вы не даете умереть
Спокойно бедняку,
Не каркая как вороны над ним?
Отвей. Спасенная Венеция, I, 1
Старинный монастырь, сначала конфискованный городским советом Ла-Рошели, во время осады был обращен в лазарет для раненых. Пол церкви, откуда убраны были скамейки, алтарь и все украшения, был покрыт сеном и соломой; туда переносили простых солдат. Трапезная была предназначена для офицеров и дворян. Это был довольно большой зал, обшитый старым дубом, с широкими сводчатыми окнами, дававшими достаточный свет для хирургических операций, которые непрерывно здесь производились.