Едва холодный, тяжелый рассвет начал перерастать в ясный день, едва природные способности освободились от пут замкнутости и стеснительности, едва пришло время энергии и свершений, едва я добровольно начала вдвое, втрое, а то и вчетверо превышать установленную норму упражнений, наивно желая порадовать наставника, все сразу изменилось. Доброта превратилась в строгость. Лучи света в глазах стали слепящими вспышками. Профессор раздражался, гневался, властно усмирял излишний пыл. Чем больше я старалась, чем упорнее работала, тем меньше радости доставляла. Немыслимый сарказм озадачивал и оскорблял. Затем пошли в ход едкие измышления относительно «гордости интеллекта». Я услышала смутные угрозы неведомой кары в том случае, если осмелюсь преступить приличную своему полу границу и проявлю предосудительную жажду неженского знания. Увы! Подобной жажды я не испытывала. То, что мне нравилось, доставляло чистое наслаждение усилия и успеха, однако благородное стремление к абстрактной науке, богоподобный порыв к открытию были знакомы лишь редкими вспышками.
И все же презрение месье Эммануэля возбудило желание вкусить запретный плод, несправедливость породила честолюбивые стремления, создала мощный стимул для движения вперед, расправила крылья вдохновения.
Поначалу, пока я не понимала причин враждебности, необъяснимое глумление унижало и обижало, вызывая сердечную боль, однако впоследствии лишь согревало кровь и ускоряло пульс. Какими бы ни казались мои силы – женскими или иными, – их послал Бог, и я решительно не собиралась стыдиться ни единого его дара.
На некоторое время битва приобрела эпический размах. Казалось, я утратила расположение наставника: он обращался со мной странным образом. В один из самых несправедливых моментов даже обвинил в притворстве: будто бы я обманула его, представившись faible[282] – иными словами, некомпетентной, что намеренно скрыла способности, – а потом внезапно заподозрил в самом злостном обмане и невозможном плагиате, утверждая, что мои знания почерпнуты из книг (о которых я даже не слышала, а если бы сумела их достать, то уснула бы над страницами глубоким сном Евтихия).
Однажды, не выдержав бессмысленных нападок, я восстала: вытащила из ящика стола все его книги, погрузила в передник и, выбросив возле подиума, заявила гневно: «Заберите, месье Поль, и больше не пытайтесь меня учить. Я никогда не просила вас об этом, но вы заставили почувствовать, что наука не приносит счастья».
Вернувшись к своему столу, я опустила голову на сложенные руки, а потом два дня с ним не разговаривала. Профессор не просто оскорбил и унизил, а причинил острую боль. Его симпатия доставляла радость, дарила новое, не испытанное прежде наслаждение, но теперь, когда отношения изменились, стали открыто враждебным, и уроки потеряли не только притягательность, но и смысл.
Книги, однако, не удалились, а аккуратно вернулись на свое место в ящике стола, а сам профессор как ни в чем не бывало явился на урок в назначенное время и постарался помириться. Я с чрезмерной готовностью пошла навстречу. Надо было держаться упорнее, однако, когда он выглядел таким добрым, хорошим и дружески протягивал руку, память отказывалась с должной силой воспроизводить оскорбительное поведение. К тому же примирение всегда так сладко!
Однажды утром крестная матушка прислала устное приглашение на интересную лекцию в уже описанный зал. Доктор Джон сам пришел сообщить об этом и передал через Розин. Та не постеснялась войти в первый класс вслед за месье Эммануэлем, самоуверенно остановилась перед моим столом и, засунув руки в карманы передника, громко, развязно передала слова Грэхема, а потом еще и поделилась своими впечатлениями:
– Qu’il est vraiment beau, mademoiselle, ce jeune docteur! Quels yeux, quel regard! Tenez! J’en ai le coeur tout ému![283]
Как только привратница ушла, профессор потребовал ответить, почему я позволила cette fille effrontee, cette creature sans pudeur[284] разговаривать таким тоном.
Ответа не нашлось. И тон, и слова оказались теми, которые Розин – молодая особа, в чьем мозгу были слабо развиты участки, отвечающие за тактичность и воспитанность, – привыкла использовать постоянно. К тому же все сказанное о докторе Бреттоне вполне соответствовало действительности. Грэхем и правда был хорош собой, а глаза его прямо-таки завораживали, поэтому я честно подтвердила:
– Elle ne dit que la vérité[285].
– Ah, vous trouvez?[286]
– Mais, sans doute[287].
Урок, который мы получили в тот день, доставил огромную радость своим финалом. Дрожащие от страха ученицы бросились прочь из класса. Я тоже направилась к выходу, однако меня остановил требовательный голос. Я пробормотала, что остро нуждаюсь в свежем воздухе: печь топилась, и в классе было душно, – однако тот же неумолимый голос призвал к молчанию, и саламандра, которой ни одно самое жаркое место не казалось жарким, уселась между моим столом и печью, где должна была бы зажариться живьем, но почему-то избежала роковой участи, а вместо этого продолжила уничтожать меня… цитатой на греческом языке!
Душу месье Эммануэля терзало хроническое подозрение: он почему-то считал, что я знаю и греческий, и латынь. Существует мнение, что обезьяны обладают способностью говорить, но молчат из страха, как бы дар речи не обратили против них. Так же и мне приписывали хитро, умело спрятанный багаж знаний. Распространился слух о моем якобы «классическом образовании»: будто бы в свое время я наслаждалась щедрыми дарами горы Гиметт[288], и с тех пор сохраненный в памяти золотой запас тайно поддерживал мои усилия и питал разум.
Чтобы разоблачить лицемерие, месье Поль прибегал к разообразным уловкам: пытался выманить секрет лестью, угрозами, страхом; иногда подкладывал в стол греческие и латинские книги, а затем следил за мной, точно так же как тюремщики искушали Жанну д’Арк воинским снаряжением и ждали от нее действий; то и дело принимался цитировать античных авторов и, с удовольствием выговаривая звучные строки – классические изречения музыкой лились с его губ, ибо он обладал хорошим голосом с богатыми модуляциями и несравненной выразительностью, – устремлял на меня пронзительный, бдительный и часто злобный взгляд. Несомненно, профессор ожидал бурной реакции, которой, однако, никогда не встречал: ничего не понимая, я не могла испытывать ни удовольствия, ни возмущения.
Сбитый с толку, едва ли не разъяренный, он упрямо держался за идею фикс: моя впечатлительность была провозглашена мраморной, а лицо неподвижным, словно маска. Казалось, он не мог смириться с безыскусной правдой и принять меня такой, какой я была. Мужчинам – да и женщинам тоже, хоть и в меньшей степени, – необходимы иллюзии. Не находя таковых в поле зрения, они создают их силой собственного воображения.
Мне порой отчаянно хотелось, чтобы эти подозрения имели более серьезные основания. Временами я даже была готова отдать правую руку в обмен на те сокровища, которые приписывал мне профессор. За свои нападки он заслуживал серьезного наказания. Было бы славно поразить злопыхателя ярким оправданием худших подозрений. Я была бы счастлива потрясти его до глубины души внезапной и яркой, словно молния, вспышкой знаний. Ах, почему в то время, когда я еще могла учиться, никто не объяснил, что можно было бы одним великолепным, нечеловеческим откровением, одним холодным, жестоким, непревзойденным триумфом навсегда лишить Поля Карла Давида Эммануэля желания насмехаться и терзать!
Увы! Теперь это оказалось невозможным. Как обычно, цитаты не возымели воздействия, и профессор применил иную тактику. Следующей его темой стали «умные женщины». Здесь он чувствовал себя во всеоружии. Скоро я услышала, что умная женщина – это своего рода ошибка природы, несчастный случай, существо, которому нет места в подлунном мире, которое никому не нужно ни как жена, ни как работница. Главное достоинство женщины – красота. Месье Поль свято верил, что прелестная, тихая, пассивная, женственная посредственность – единственная мирная лужайка, где способна обрести отдохновение многострадальная мужская мысль. А что касается работы, то только мужской ум способен трудиться плодотворно. Не так ли?