– Месье преувеличивает, – ответила я. – Действительно, в последнее время появилась возможность немного разнообразить жизнь, но исключительно в меру необходимости, ни в коем случае не злоупотребляя привилегией.
– Необходимость! Что еще за необходимость? Надеюсь, вы в добром здравии? Необходимо разнообразие, подумать только!
Мне было предложено обратиться к католическим святым и почитать жития. Целомудренные отцы церкви не просили разнообразия.
Не знаю, какое выражение появилось на моем лице во время рассуждений профессора, однако он нашел повод для новых обвинений: на сей раз я была уличена в безрассудстве, светскости и эпикурействе; в стремлении к роскоши и лихорадочной жажде пустой, суетной жизни. Оказалось, что в характере моем нет ни dévouement[226], ни récueillement[227]. Кроме того, в нем отсутствуют такие добродетели, как праведность, вера, самопожертвование и самоунижение. Понимая бесполезность ответа, возражения или оправдания, я молча продолжала проверять тетради.
Профессор заявил, что не видит во мне ничего христианского: подобно многим протестантам я погрязла в гордыне и своеволии язычества.
Я слегка отвернулась и еще глубже забилась под крыло молчания.
Заскрипев зубами, месье издал неопределенный звук. Разумеется, это не могло быть juron[228], однако могу поручиться, что услышала слово «sacré»[229]. Должна с горечью сообщить, что тот же самый эпитет повторился с недвусмысленным добавлением тысячи разнообразных наименований, когда, два часа спустя, я прошла мимо него, направляясь на рю Креси, на урок немецкого языка. В некоторых отношениях месье Поля следовало считать лучшим человеком на свете, но в то же время трудно было найти более злого, язвительного деспота.
Нашей преподавательнице немецкого языка, фрейлейн Анне Браун, сердечной женщине лет сорока пяти, наверное, стоило бы жить во времена королевы Елизаветы, так как и на первый, и на второй завтрак она предпочитала пиво и бифштекс. Кроме того, прямая, откровенная немецкая душа испытывала жестокие мучения в условиях, как она говорила, нашей английской сдержанности, хоть мы и старались вести себя как можно сердечнее. Нет, конечно, не хлопали учительницу по плечу, а если и научились целовать в щеку, то спокойно, без громкого взрывного чмоканья. Эти упущения чрезвычайно огорчали и удручали фрейлейн, однако в целом мы прекрасно ладили. Привыкнув обучать иностранных девушек, которые ни за что в жизни не стали бы заниматься самостоятельно, не подумали бы преодолеть трудности с помощью усердия и размышления, она не уставала поражаться нашим успехам – весьма, впрочем, скромным. В ее представлении мы были парой удивительных существ: холодных, гордых и сверхъестественно умных.
Возможно, юная леди и правда отличалась некоторой гордостью и привередливостью: впрочем, обладая природной утонченностью и красотой, она имела право на такие черты, – однако считаю, что приписывать их мне было бы грубой ошибкой. Я никогда не уклонялась от теплого приветствия, в то время как Полина при любой возможности его избегала. В моем оборонительном арсенале не числилось такого оружия, как холодное презрение, а Полина всегда держала его остро отточенным, поэтому любая грубая немецкая шутка немедленно натыкалась на металлический блеск клинка.
Честная фрейлейн Анна в некоторой степени ощущала разницу. Испытывая благоговейный страх перед графиней Бассомпьер – подобием неземной нимфы Ундины, – она обращалась за утешением ко мне, как к существу смертному и более доступному.
Нашей любимой книгой для чтения и перевода стал сборник баллад Шиллера, и Полина скоро научилась прекрасно их читать. Фрейлейн слушала ее с широкой довольной улыбкой и говорила, что голос звучит словно музыка. Переводила графиня также очень хорошо: живым, естественным языком, окрашенным тонким поэтическим чувством. Щеки ее расцветали румянцем, губы трепетали в нежной улыбке, прекрасные глаза то вспыхивали ярким светом, то туманились легкой дымкой. Любимые стихи Полина учила наизусть и часто декламировала, когда мы оставались вдвоем. Особенно ей нравилась «Жалоба девушки»: она с удовольствием повторяла слова, чувствуя в звучании красивую печальную мелодию. Правда, смысл баллады ее не устраивал. Однажды вечером, сидя у камина, графиня пробормотала:
Du Heilige, rufe dein Kid zurück,
Ich habe genossen dasirdische Glück,
Ich habe gelebt und geliebet!
[230]– Отжила, отлюбила, – повторила Полина. – Разве в этом заключена вершина земного счастья, смысл жизни – в любви? Не думаю. Любовь может принести глубокое несчастье, оказаться пустой тратой времени и бесплодным мучением. Если бы Шиллер сказал «была любима», то надежнее приблизился бы к правде. Люси, разве быть любимой не лучше, чем любить?
– Возможно, так и есть. Но зачем рассуждать на эту тему? Что для вас любовь? Что вы о ней знаете?
Она густо покраснела – то ли от негодования, то ли от стыда – и воскликнула:
– Нет, Люси! От вас я этого не потерплю! Папа может видеть во мне ребенка: меня такое отношение вполне устраивает, – но вы-то знаете и не откажетесь подтвердить, что скоро мне исполнится девятнадцать!
– Да хотя бы двадцать девять! Невозможно предварять чувства обсуждением и беседой. Не станем говорить о любви.
– Конечно, конечно! – горячо и поспешно возразила Полина. – Можете сколько угодно меня сдерживать. Но в последнее время я уже говорила о любви, причем не раз. И даже слышала презрительные суждения, которых вы бы не одобрили.
Раздосадованная, торжествующая, очаровательная, непослушная юная графиня рассмеялась. Я не поняла, что она имела в виду, но спрашивать не стала, пребывая в глубоком замешательстве. Заметив, однако, в выражении лица абсолютную невинность в сочетании с мимолетным упрямством и раздражением, все же уточнила:
– Кто это говорит о любви презрительно? Кто из ваших близких знакомых осмелился?
– Люси, эта особа иногда доводит меня до отчаяния. Не хочу с ней общаться, не хочу даже видеть.
– Но кто же это, Полина? Право, теряюсь в догадках.
– Это… это кузина Джиневра. Всякий раз, когда ее отпускают к миссис Чолмондейли, она приезжает сюда и, застав меня одну, начинает рассказывать о поклонниках. Любовь, тоже мне! Вы бы слышали, что она говорит о любви!
– Слышала, – сказала я холодно. – В целом, наверное, вам она говорила то же самое, что и мне. Не стоит сожалеть: ничего страшного не случилось, – и все же нельзя позволять Джиневре влиять на вас. Смотрите поверх ее головы и ее сердца.
– Она очень плохо на меня влияет: у нее прямо-таки талант разрушать счастье и ломать взгляды на жизнь. Ранит прямо в сердце, причем в качестве оружия использует самых дорогих мне людей.
– Но что же говорит мисс Фэншо, Полина? Поделитесь хотя бы в общих чертах. Может, еще не поздно что-то исправить.
– Унижает людей, которых я давно и высоко ценю: не жалеет никого – ни миссис Бреттон, ни… Грэхема.
– Согласна, но, полагаю, каким-то образом связывает их обоих со своей… любовью?
– Джиневра высокомерна и, по-моему, лжива. Вы знаете доктора Бреттона. Точнее, мы обе его знаем. Он может казаться беспечным или гордым, но разве когда-нибудь вел себя униженно или рабски? А Джиневра изо дня в день рассказывает, что он едва ли не ползает перед ней на коленях, преследует словно тень. Она оскорбляет его и отвергает, а он все равно влюбленно умоляет. Люси, разве это может быть правдой?
– Не исключено, что когда-то доктор Бреттон действительно считал Джиневру красивой. Мисс Фэншо по-прежнему выдает его за своего поклонника?