Наконец, чтобы избавить от мучений его, профессоров и саму себя, я с трудом произнесла:
– Джентльмены, будет лучше, если вы меня отпустите. Все равно ничего не получится. Как вы только что справедливо заметили, я – идиотка.
Если бы только удалось говорить спокойно и с достоинством – а еще лучше, если бы здравый смысл подсказал промолчать, – но предательский язык спотыкался и заплетался! Заметив жесткий триумфальный взгляд судей в сторону месье Эммануэля, услышав дрожь собственного голоса, я безудержно разрыдалась – не столько от горя, сколько от гнева. Будь я сильным мужчиной, немедленно вызвала бы эту пару на дуэль, но эмоции захлестнули, несмотря на то, что я была готова скорее выдержать бичевание, чем проявить слабость.
Некомпетентные судьи! Неужели в том эссе, что назвали подлогом, они не смогли увидеть неопытную руку новичка? Тема была взята из классики. Когда месье Поль продиктовал основную идею, которую требовалось раскрыть, я услышала ее впервые. Сюжет оказался абсолютно новым, и материалом для осмысления я не обладала, однако не поленилась взять книги, внимательно изучить факты, прилежно сконструировать скелет из сухих костей реальности, нарядить их и попытаться вдохнуть жизнь. Надо признаться, что последнее занятие доставило истинное удовольствие. Главная трудность заключалась в поисках, отборе и организации материала. Покоя и отдыха я не знала до тех пор, пока не сумела создать удовлетворительную структуру. Сила внутреннего отвращения к ошибкам и лжи порой позволяла избежать грубых промахов, но готового, зрелого знания в моей голове не существовало: оно не было посеяно весной, заботливо взращено летом, собрано осенью и сохранено зимой. Все, что требовалось, приходилось искать по полям и лугам: рвать дикие травы, приносить домой и свежими кидать в котелок. Этой особенности моего труда почтенные господа Бойсек и Рошмор понять не смогли, а потому приняли эссе за произведение опытного ученого.
Они не позволили мне уйти, приказав немедленно начать писать у них на глазах. В то время как я опустила перо в чернила и полными слез глазами посмотрела на чистый лист, один из мучителей принялся жеманно извиняться за доставленные страдания:
– Nous agissons dans l’intérêt de la vérité. Nous ne voulons pas vous blesser[324].
Гнев придал мне силы, и я резко сказала:
– Диктуйте, месье.
Рошмор назвал тему:
– Социальная справедливость.
Социальная справедливость! Что я могла написать? Пустая, холодная абстракция не отражалась в сознании ни единой мыслью. А рядом, перед ликующими обвинителями, стоял печальный, как Саул, и суровый, как Иоав[325], месье Поль Эммануэль. Я собиралась с духом, чтобы сказать его обидчикам, что не напишу и не произнесу ни слова ради их удовлетворения, что ни их тема, ни их присутствие меня не вдохновляют. И все же тот, кто осмелился бросить тень сомнения на честь месье Эммануэля, осквернил ту самую правду, поборниками которой они себя объявили. Да, я собиралась произнести эти слова, когда внезапно в сознании вспыхнула искра воспоминания.
Выглядывавшие из леса длинных волос, усов и бакенбардов физиономии – два холодных, бесстыдных, скептических, самонадеянных лица, – принадлежали тем сомнительным типам, которые темным вечером после моего приезда в Виллет выскочили из-за колонн портика и пошли следом, напугав до полусмерти. Да, это были те самые бандиты, которые лишили иностранку рассудка и сил, заставив в ужасе пробежать целый квартал.
«Благочестивые наставники! – подумала я. – Достойные воспитатели юношества! Если бы социальная справедливость была такой, какой должна быть, вряд ли вы занимали бы нынешний пост и пользовались нынешним почетом».
Ухватившись за идею, я принялась за работу. Социальная справедливость предстала перед мысленным взором в новом облике – вульгарной старой каргой, принявшей вызывающую позу. Я представила ее в собственном доме – логове порока: слуги приходили за распоряжениями, но не получали их; нищие в ожидании стояли у двери, однако оставались голодными; толпа детей ползала у ног, с криком требуя внимания, сочувствия и заботы, – но падшая женщина, сидевшая у камина, находила радость в короткой черной трубке и бутылке утешительного сиропа миссис Суини и не обращала внимания ни на один из призывов. Она курила, пила и наслаждалась жизнью, а как только вопли страдающих душ начинали раздражать, хватала кочергу или метлу. Если нарушитель спокойствия оказывался слабым, убогим и больным, она ловко заставляла его замолчать, а если вдруг представал сильным, напористым и злым, то ограничивалась угрозами, потом запускала руку в глубокий карман и швыряла пригоршню засахаренных фруктов.
Такое описание социальной справедливости представила я вниманию господ Бойсека и Рошмора. Месье Эммануэль прочитал эссе, заглянув через плечо. Я же, не дожидаясь комментариев и оценки, встала из-за стола, почтила трио реверансом и удалилась.
В тот же день, после уроков, мы с месье Полем встретились снова. Разумеется, поначалу встреча проходила далеко не гладко. Мне было что сказать: насильно навязанный экзамен оставил глубокое впечатление. Диалог на повышенных тонах завершился нелестной характеристикой – une petite moqueuse et sans-coeur[326] и гневным уходом месье.
Не желая, чтобы он удалился окончательно, а лишь собираясь показать, что порывы, подобные сегодняшнему, не могут остаться совершенно безнаказанными, я не расстроилась, когда увидела его работавшим в саду. Он подошел к стеклянной двери класса, я приблизилась со своей стороны, и мы немного поговорили о цветах, которыми он занимался. Потом месье отложил лопату и возобновил беседу, поначалу затронув другие темы и, наконец, перейдя к главному вопросу.
Сознавая, что сегодняшнее происшествие сделало его особенно уязвимым для обвинения в экстравагантности, профессор почти извинился и едва ли не высказал сожаление относительно собственной вспыльчивости, намекнув при этом на необходимость некоторого снисхождения, но потом заявил:
– Впрочем, вряд ли можно ожидать снисхождения от вас, мисс Люси. Вы не знаете ни меня, ни моего положения, ни моей истории.
Ах вот как! Ухватившись за его слова, я произнесла краткий, но эмоциональный монолог:
– Разумеется, месье! Разумеется, вы правы, заметив, что я не знаю ни вашей истории, ни вашего положения, ни ваших жертв, не говоря уже о том, сколько испытаний выпало на вашу долю, о преданности и верности. Нет-нет! Не знаю о вас ровным счетом ничего. Вы для меня совершенно незнакомый человек.
– Что это значит? – пробормотал профессор, вопросительно вскинув брови.
– Как известно, месье, я вижу вас только в классе: суровым, педантичным, властным, нетерпеливым, – а в городе слышу о вас как о человеке излишне эмоциональном и своенравном, творческом, но не поддающемся убеждению и склонном к упрямству. Человек без уз, подобный вам, не может иметь ни привязанностей, ни обязанностей. Все мы, с кем вам приходится иметь дело, для вас всего лишь машины, которыми вы управляете, не заботясь об их чувствах. Ищете радости в обществе, при свете люстр, а эта школа и соседний коллеж остаются для вас не больше чем мастерской, где производите товар под названием «ученики». Не знаю, где вы живете, но естественно принять как данность, что дома не имеете и в нем не нуждаетесь.
– Я осужден, – ответил профессор. – Ваше мнение обо мне именно таково, каким я его представлял. Для вас я не человек и не христианин. Видите меня лишенным чувств и религии, свободным от семьи и дружбы, не ведающим принципов и веры. Все правильно, мадемуазель: такова наша награда в этой жизни.
– Вы философ, месье: философ-циник, презирающий людские слабости, считающий себя выше роскоши, не зависящий от комфорта.
Я посмотрела на его пальто, и он тут же стряхнул ладонью пыль с рукава.