– Привет! Ты живой? Это хорошо. Дай нам твои часы, револьвер и электрический фонарик. И нож, если есть.
Они забрали с собой всё, что можно было унести. Так всегда поступали: имущество раненого быстро делили между собой. И это было правильно: часы, оружие и прочие вещи представляли на фронте большую ценность, и, если их не забрать сразу, непременно украдут по дороге.
К вечеру набралось достаточно больных и раненых; их, и меня в том числе, загрузив в несколько санитарных машин, повезли в Барбастро. Ну и поездка! Говорили, что в этой войне, считай, тебе повезло, если ранят в руку или ногу, но если в живот – кранты. Теперь я понял, почему. Никто с внутренним кровотечением не выдержит многокилометрового путешествия по крытым щебенкой, развороченным грузовиками дорогам, которые не ремонтировались с начала войны. Трах-тарарах, вот это тряска! Мне припомнилось раннее детство и ужасные качели в Уайт-сити. Нас даже не привязали к носилкам. В левой руке у меня хватило сил, чтобы придерживаться за край носилок, но, помнится, один бедняга просто валялся на полу и, думаю, ужасно страдал. А другой, ходячий, сидел в углу машины и блевал, не переставая.
Госпиталь в Барбастро был переполнен, койки почти касались друг друга. На следующее утро некоторых из нас погрузили в санитарный поезд и отправили в Лериду.
В Лериде я пробыл пять или шесть дней. В этом большом госпитале лежали вперемешку больные, раненые и обычные гражданские пациенты. В моей палате были и тяжелораненые. Рядом со мной лежал темноволосый юноша, серьезно больной, и ему давали лекарство, из-за которого его моча становилась зеленой, как изумруд. На нее приходили пялиться из других палат. Говоривший по-английски коммунист из Голландии, узнав, что в госпитале лечится англичанин, пришел познакомиться и принес английские газеты. Мы подружились. Его тяжело ранило во время октябрьских боев, каким-то чудом доставили в местный госпиталь, и здесь он обосновался, женившись на медсестре. Из-за ранения его нога ссохлась до такой степени, что была не толще моей руки. Находившиеся в отпуске два ополченца, с которыми я познакомился в первую неделю на фронте, пришли в госпиталь навестить своего друга и узнали меня. Им было не больше восемнадцати. Они стояли, переминаясь с ноги на ногу, подле моей кровати, не зная, что сказать, а потом в порыве сочувствия внезапно вытащили из карманов весь свой табак, сунули его мне и быстро скрылись, чтобы я не успел отказаться. Как это характерно для испанцев! Позже я узнал, что в городе нельзя купить табак и они отдали мне недельный паек.
Через несколько дней я смог подняться и ходил с рукой на перевязи: так она меньше болела. Какое-то время меня мучили внутренние боли от падения, голос почти совсем пропал, но боль от раны я не чувствовал. Говорят, так обычно и бывает. Острый шок от сильного пулевого ранения заглушает боль, а вот неровный осколок от снаряда или бомбы, ударяющий с меньшей силой, причиняет страшную боль. При госпитале был красивый сад с прудом, где резвились золотые рыбки и еще какие-то темно-серые рыбешки – уклейки, кажется. Я сидел там часами, наблюдая за ними. Порядки в Лериде показали мне, как поставлена санитарная служба на Арагонском фронте; про другие ничего не могу сказать. В некоторых отношениях госпитали хорошие: опытные врачи, достаточное количество лекарств и оборудования. Но есть два существенных недостатка, погубившие, не сомневаюсь, сотни или тысячи людей, которых можно было спасти.
Во-первых, прифронтовые госпитали играли в основном роль эвакуационных пунктов. Оперировали или лечили раненого только в том случае, если он был в настолько тяжелом состоянии, что о транспортировке речь идти не могла. Теоретически большинство раненых следовало сразу отправлять в Барселону или Таррагону, но из-за отсутствия транспорта их часто привозили туда через неделю или дней через десять. До этого они валялись в Сиетамо, Барбастро, Монсоне, Лериде и прочих местах, не получая никакого лечения, помимо перевязок, – и то не регулярно. На бойцов с ужасными осколочными ранениями и раздробленными костями накладывали что-то вроде тугого чехла из бинтов и гипса, на котором карандашом писали диагноз; как правило, этот чехол снимали только в Барселоне или Таррагоне спустя десять дней. До этого следить за состоянием раны было невозможно: врачи не могли справиться с большим объемом работы и, проходя мимо несчастных, только говорили: «Всё будет хорошо. В Барселоне о вас позаботятся». Постоянно ходили слухи, что санитарный поезд отправится в Барселону mañana, то есть завтра.
Во-вторых, недоставало квалифицированных медсестер. Вероятно, так получилось из-за того, что до войны эту работу выполняли преимущественно монахини. У меня нет никаких претензий к испанским медсестрам, они всегда проявляли ко мне доброту, но, к сожалению, были невежественны в медицинском отношении. Все они знали, как измерять температуру, некоторые даже умели наложить повязку, – но на этом их познания заканчивались. В результате те, кто был слишком болен, чтобы позаботиться о себе, оставались без внимания. Кто-то мог неделю лежать с запором; к тому, кто был слишком слаб, чтобы самому помыться, подолгу не подходили (один несчастный с раздробленной рукой жаловался мне, что его три недели не умывали). Даже постели могли долго не перестилать. А вот кормили в госпиталях всегда хорошо, даже слишком. В Испании традиция кормить больных обильной и сытной пищей гораздо крепче, чем в других странах, – и в Лериде она поддерживалась. В шесть утра приносили завтрак, который состоял из супа, омлета, тушеного мяса, хлеба, белого вина и кофе. Обед был еще обильнее – и это в то время, когда гражданское население серьезно недоедало. Испанцы, похоже, не понимали, что такое лечебное питание. И здоровые, и больные ели одно и то же – жирную, обильную пищу, от души заправленную оливковым маслом.
Однажды утром объявили, что всех раненых из нашей палаты сегодня же отправляют в Барселону. Мне удалось послать жене телеграмму о моем неожиданном приезде, потом нас рассадили по автобусам и повезли на вокзал. И только когда поезд тронулся, сопровождающий нас санитар случайно обронил, что на самом деле нас везут не в Барселону, а в Таррагону. Возможно, это была прихоть машиниста. «Как по-испански!» – подумал я. Однако поезд согласились задержать, чтобы я мог послать новую телеграмму, – и это тоже было по-испански. И уж совсем по-испански было то, что обе телеграммы так и не дошли по назначению.
Нас разместили в вагонах третьего класса с деревянными скамьями, хотя многие тяжелораненые только сегодня впервые встали с постели. Вскоре от жары и тряски половина из них была в обморочном состоянии; некоторых рвало на пол. Санитар прокладывал себе путь сквозь валявшихся повсюду раненых и брызгал воду из большого бурдюка в рот то одному, то другому. Вода была премерзкая. До сих пор помню ее вкус.
Мы въехали в Таррагону на закате. Железная дорога шла вдоль берега на расстоянии брошенного камня. Когда наш состав вкатил на станцию, от перрона как раз отходил на фронт поезд с бойцами из интернациональной бригады. Толпа людей на мосту махала им вслед. Поезд был очень длинный, битком набитый солдатами; на открытых платформах стояли орудия, и вокруг них тоже толпились люди. Я отчетливо помню этот отходящий в вечернем свете состав: смуглые, улыбающиеся лица в каждом окне, длинные стволы винтовок, развевающиеся алые шарфы – и всё это медленно скользило мимо нас на фоне бирюзового моря.
«Extranjeros («иностранцы»), – сказал кто-то рядом. – Это итальянцы». Конечно, то были итальянцы. Никто другой не смог бы сбиться в такие живописные группы и с такой грацией отвечать на приветствия толпы. И эта грация не уменьшалась пропорционально выпитому вину (половина мужчин в поезде держала в руках наполовину пустые бутылки). Позже нам рассказали, что эти части были в составе войска, одержавшего в марте знаменитую победу при Гвадалахаре. Теперь, после отпуска, их переводили на Арагонский фронт…Боюсь, что многие из них положили головы под Уэской спустя всего несколько недель. Те из нас, кто мог ходить, встали, чтобы приветствовать итальянцев. Кто-то махал костылем из окна, кто-то в салюте вскидывал забинтованную руку. Аллегорическая картина войны: поезд со здоровыми, веселыми бойцами горделиво катит по рельсам, а навстречу медленно движется санитарный поезд с искалеченными в боях людьми. И всё же орудия на открытых платформах заставляют сильнее биться сердца раненых, пробуждая постыдно-воинственный дух, от которого так трудно освободиться… Как и от мысли, что война – все-таки славное дело!