Литмир - Электронная Библиотека

– Ну-ну, – понимающе кивнул Иван, – поморы важным морским берегам всегда роспись составляли. Переходы, носы, как в губу ловчее войти, где и глубину лотом замеришь. А ты чего же страдаешь?

– Про чертеж всей Лены думаю. – Савва почесывал кошку за ухом, та тихо урчала.

– Чего? – недоверчиво прищурился Василий.

– От Якутского острога до устьев, да с реками, что в Лену падают. Думаю, какую меру взять, чтоб на одном листе все поместить.

– Ну ты, мил человек… – снисходительно улыбнулся Иван. – Больно много хочешь! На море оно понятно, идешь с мыса на мыс, направление по маточке[44] берешь, оно и вот. Али по звездам на небе, на Северную звезду встал – так прямой полуношник! А здесь река петляет, как ей вздумается.

– Здесь – то же самое… – ответил машинально Савва, сам думал о чем-то своем.

– Чего тут чертить – держи, где глубже! – Василий вернулся к своей работе и стал ловко гнуть свежие ивовые прутья.

Савва не участвовал в починке коча и казался плотнику лентяем, вина, правда, выставленного купцом, тоже не пил.

Ужинали подсоленной рыбой. Настасья вынесла на палубу кошку, сама ела, дочку и животинку кормила. Пушистая, рыже-черная с белыми пятнами кошка жалась к ногам хозяйки и жадно глотала рыбу. Девочку звали Айта, смугленькая, с тонким рисунком живо поблескивающих глаз, помогала кошке – подсовывала, а иногда отбирала кусочки и пихала себе в ротик. Казаки улыбались. Когда все наелись, самый старый из вяткинских казаков, Ермолай, беззубый, с коричневым корявым лицом, подцепил кошку под брюхо и взял на колени. Пушистая притихла, половина мордочки у нее была белая, боязливо поглядывала вокруг, казак ласково скреб мягкую шерстку.

– Настасья, а ить котейка у тебя брюхатая… – Ермолай с удивлением щупал кошачье пузцо.

Вятка, хорошо выпив, благодушествовал, рассказывал новоприбранным Маньке и Юшке о барском житье в ясачном зимовье. О соболях и иноземцах, о драках и сладких иноземных девках. На его вкус лучшими были юкагирки, потом уже тунгуски. Народу у Семена было маловато, и он надеялся сманить кого-то из молодых казаков к себе в острог.

Родился Семен в Вятке, в посадской семье, жившей мелкой торговлей. В 1628 году, Семену тогда было двадцать шесть, отец отправил его в Мангазею за пушниной, оттуда как раз много везли. Семен очень хорошо наторговал, путь до дома был неблизкий, и он решил удвоить барыши и остался еще на год. Но в то лето в Мангазею не дошли кочи с хлебом, жизнь вздорожала, и он, не пьянствуя и не играя в зернь, за зиму прожился так, что и задолжал. Последние деньги, правда, проиграл. От нужды нанялся в приказчики к торговому человеку и два года собирал меха на него. Мангазею в те времена справедливо называли «златокипящей», и вся главная соболья добыча шла через нее, но Семен понял, что в приказчиках быстро не разбогатеть. С сотен соболей, что он скупал по мангазейским ценам, в его руках оставались крохи, и он записался в казаки в Якутский острог, о богатстве которого текли самые невероятные слухи. Последние десять лет он сидел по дальним якутским острожкам, сначала рядовым ясачным сборщиком, потом приказным, то есть начальником, и был сам себе хозяин.

Как и многих пришедших с Руси, Сибирь его изменила. Жадности не убавилось, но богатство стало измеряться вольностью жизни: соболями, рабами, которых можно было дешево купить, а можно и погромить, и теми неведомыми на Руси сказочными щедротами, что давали леса и реки. В острожки посылали на двоегодицу[45], и все это время он был хозяином не только самому себе, но и всему вокруг, до чего дотягивались его руки.

На Руси у Семена остались жена и двое детей, но он, помаслив попа, женился еще раз, это совсем не было чем-то необычным. Настасью Семен взял ради толмачества, денег не пожалел, жены-толмачки были в большой цене. Он и женился на ней, чтобы не отняли, простую ясырку могли и силой забрать ради толмачества.

В Жиганский пришли светлой ночью 26 июня, на Давида-земляничника. Сначала в рассветном тумане показались невысокие башни и стены острога на обрывистом мысу, потом стали видны карбасы у берега и мачты больших судов, что стояли за мысом в просторной курье тундряной речки Стрекаловки.

Коч, подталкиваемый гребями, неторопливо оборачивал мыс. Входил в речку. После высоких стен Якутского острог казался совсем невеликим. С церковкой и тремя башнями, окруженный простым островерхим тыном в два роста. Отстроенный на самом мысу, он хорошо был защищен водой и обрывом. Речной залив, где держали суда, тем же высоким берегом был укрыт от ветров.

– Доброе место, – согласно кивали мужики. Это было первое жилье за десять дней пути.

Недалеко от берега стояли на якорях два новых коча. Еще один, окруженный подпорками, достраивался на берегу. Доски для него брали с дощаников, что приходили с грузом с верховьев Лены. Сам острог спал, печи не дымили, и даже петухи еще не проснулись.

Спустили и подвязали парус, Иван распоряжался казаками в карбасе, завозившими причальные канаты. Данила не без ревности рассматривал новые кочи.

Выросшему у Белого моря Даниле Колмогору, в предках которого были одни мореходы и в котором текла, как шутили, соленая кровь, на реке всегда было тесно, даже на такой большой, как Лена. У морской воды и цвет-то всегда другой. И запах!

Он родился в 1604 году в Мезени. Мать умерла, когда был совсем малой, ходить еще не умел, и он рос с отцом, проводившим бо́льшую часть жизни в море. Качка, дождь, буря, соленая волна из-за борта – все это он знал с пеленок. В десять лет отец отдал мальчишку прислужником в монастырь – учиться грамоте. Эта скучная, несытая и во многом непонятная жизнь, полная зубрежки церковных текстов, тычков, а то и розог, а чаще обычной черной работы, длилась три года. В тринадцать он уже навсегда встал рядом с отцом.

Отец Данилы был знаменитый беломорский кормчий. Водил суда на ближние и дальние промыслы, не раз ходили на Печору и в далекую Мангазею. Зимовали там. Даниле было девятнадцать, когда отца, молодого еще, навсегда унесло на промысловой льдине в открытое море. Случилось это недалеко от дома – в Мезенской губе. Это не было чем-то необычным, многие поморы заканчивали свою жизнь в ледяной постели, но Данила с отцом были одним целым – он случайно не оказался на том промысле, и это их кровное единство было разрушено. Зачем-то Господь забрал отца, но оставил Данилу – последнего из Колмогоров-кормчих. Он нанялся на судно к торговому человеку и ушел за Урал – туда, где остались их с отцом большие мечты.

В Мангазее все повернулось не так, как он думал. Данила носил знаменитое поморское прозвище, но именитым был его отец – торговые люди не решались доверить двадцатилетнему парню свое судно и товары. Отец всю жизнь был вольным мореходом и никогда не служил на государевой службе, но у Данилы выбора не было, пришлось утверждать себя, и он записался рядовым мангазейским казаком – на казенных перевозках всегда не хватало умелых мореходов. Он потерял свободу, но стал самостоятельно водить кочи и дощаники по Оби, а потом и по Енисею. Через четыре года он уже был десятником, под его началом составлялись отряды из нескольких судов, и имя Колмогор вернулось в ряды первых кормчих.

Постепенно, лет за пять-шесть, боль от потери утихла – отец в прежнем облике ожил в сознании Данилы и снова встал рядом. Они часто разговаривали, и отец – веселый и некорыстный – с издевками не одобрял Даниловых казенных заслуг, но мечтал о вольных морских просторах, неведомых путях за Енисей и еще дальше – туда, где из-за грани земной, торжествуя над миром, поднимается солнце.

Так Данила Колмогор оказался в самом дальнем воеводстве Руси.

Торговый и казенный кочи подвели бортом к берегу, растянули канатами и кинули сходни. Вскоре на пыльной дороге, спускающейся от острога, появились пешие и конные. Кто-то и нарядно одетый. У кочей зашумели, народу все прибывало. Это были первые суда из Якутского после долгой зимы.

вернуться

44

Маточка – компас.

вернуться

45

Двоегодица – двухлетний срок.

17
{"b":"965064","o":1}