Так вот, леди и джентльмены, такое не должно случаться, и не будет случаться, если это собрание — эта капля крови, питающей большое сердце общества, — согласится на те меры помощи и предупреждения, какие я в силах предложить. В четверти мили отсюда стоит величавый старинный дом. Некогда, без сомнения, в нем рождались цветущие дети, они вырастали, женились и выходили замуж, привозили туда уже своих цветущих детей, и те бегали по старинной дубовой лестнице, что сохранялась там до самого последнего времени, и с любопытством разглядывали старинную резьбу на дубовых панелях. Спальни и парадные гостиные этого старого дома превращены теперь в просторные больничные палаты, и в них лежат пациенты, такие крошечные, что рядом с ними сиделки кажутся хлопотливыми великаншами, а добряк-доктор дружелюбным, вполне христианским людоедом. За низкими столиками в середине комнат сидят выздоравливающие — такие маленькие, что они словно играют в интересную игру — будто были больны, а теперь поправляются. В кукольных кроватках лежат такие крошки, что каждому полагается подносик с игрушками; и, оглядевшись, вы можете заметить, как усталая, горящая от жара щека уткнулась в половину животного царства, направляющегося в Ноев ковчег, или как пухлая ручонка (это я сам видел) одним взмахом сметает на пол все оловянные войска Европы. Стены палат украшены яркими, веселыми, приятными для детского глаза картинками. В изголовье кроваток — изображения Того, в ком воплощено все милосердие и сострадание мира. Того, кто сам некогда был ребенком, и притом сыном бедняка.
В этом доме вам расскажут, что, кроме малюток, занимающих койки, здесь еще оказывают помощь детям, которых только приносят сюда показать врачу, а таких бывает до десяти тысяч в год. В комнате, где их принимают, стоит у стены ящик, и на нем написано, что если каждая мать, побывав здесь со своим ребенком, в благодарность опустит в этот ящик один пенс, то, по точным подсчетам, средства больницы могут за год пополниться на целых сорок фунтов стерлингов. И в отчетах больницы вы можете с радостным волнением прочесть, что эти бедные женщины в признательности своей даже в трудные годы и при возросших ценах набирали-таки и по сорок и по пятьдесят фунтов. (Возгласы одобрения.) В документах этой же больницы вы можете прочесть прочувствованные заявления самых высоких и уважаемых членов врачебного сословия о том, как эта больница нужна; как невероятно трудно лечить детей в одних больницах со взрослыми, поскольку и болезни и потребности у них совершенно особенные; сколько благодаря этой больнице можно облегчить страданий и сколько предотвратить смертей — и притом, заметьте, не только среди бедняков, но и среди людей обеспеченных, потому что более систематическое изучение детских болезней не может не привести к лучшему их распознаванию и лечению. И наконец — самое печальное (я не могу вас обманывать, рисуя это заведение в слишком розовом свете): если вы придете в эту больницу и захотите сосчитать, сколько там кроватей, вам не придется считать многим больше, чем до тридцати, и вы с горестным изумлением услышите, что даже это количество, такое безнадежно ничтожное и жалкое по сравнению с необъятностью Лондона, не удастся сохранить, если только больница не получит более широкой известности. Я ограничусь этим словом известности, ибо я не допускаю мысли, что в христианском обществе, состоящем из отцов и матерей, сестер и братьев, она может, получив известность, не получить щедрой поддержки.
Вот так обстоит дело, леди и джентльмены. Я изложил вам это прискорбное дело просто, без прикрас — от них я с самого начала твердо решил воздержаться; изложил его, памятуя не только о тысячах детей, ежегодно умирающих в нашем огромном городе, но и о тысячах детей, что живут, малорослые и чахлые, терзаемые болью, которую можно было бы облегчить, лишенные столь естественных в их годы здоровья и радости. Если эти ни в чем не повинные создания сами не могут вас разжалобить, то могу ли я надеяться сделать это их именем?
В самом восхитительном, самом прелестном из очерков, порожденных нежным воображением Чарльза Лэма, он пишет о том, как зимним вечером сидит у камелька, рассказывая всякие семейные истории своим милым детям и наслаждаясь общением с ними, а потом внезапно возвращается к действительности: сам он — одинокий старый холостяк, а дети — всего лишь призраки, они могли бы быть, но их никогда не было. «Мы ничто, — говорят они, — мы меньше, чем ничто: призраки, грезы. Мы только могли бы быть, но еще долго, еще миллионы веков, мы должны ждать на унылом берегу Леты, пока нам дана будет жизнь и имя». — «Я тотчас проснулся, — добавляет автор, — и увидел, что сижу в своем старом кресле». Мне хочется, чтобы каждому из вас, в соответствии с обстоятельствами вашей жизни, явились сейчас дети-призраки — пусть это будет ребенок, которого вы любите, или еще более любимый ребенок, которого вы потеряли, или ребенок, который мог бы у вас быть, или ребенок, которым вы сами были когда-то. И пусть каждый из этих детей-призраков крепко держит за руку одного из тех малюток, что лежат в Детской больнице или погибают, потому что там не нашлось для них места. Пусть каждый из них говорит вам: «Ради меня, во имя мое, помоги этому маленькому страдальцу!» (Возгласы, крики.) Ну, так, а теперь проснитесь, и вы увидите, что находитесь в Зале масонов, что вы благополучно досидели до конца немного затянувшейся речи и поднимаете бокалы за Больницу для детей, твердо решив добиться ее процветания. (Громкие возгласы одобрения.)
[Тост за Диккенса. Казначей огласил список пожертвований — свыше 3000 фунтов стерлингов, из которых 900 — от женщин. Одна из них пожертвовала 500 фунтов, подписавшись просто «Мэри-Джейн». Диккенс предложил последний тост за дам:]
Поднимая этот бокал, мне хочется отдельно воздать должное «Мэри-Джейн» и от души пожелать всем спокойной ночи. Мало хорошего можно было бы осуществить, не будь на свете женщин. В свое время мне указывали на то, сколько сумел сделать Робинзон Крузо, будучи холостяком. Однако я, основательно изучив авторитетные источники, обнаружил, что на самом деле у этого достойного человека было целых две жены.
РЕЧЬ В КОРОЛЕВСКОМ
ТЕАТРАЛЬНОМ ФОНДЕ
29 марта 1858 года
Джентльмены! Все мы, часто посещая театр, научились, я в том не сомневаюсь, предсказывать по разным мелким признакам и приметам, как развернутся события на подмостках. Например, когда молодая девица, дочь адмирала, остается на сцене одна и облегчает свою душу замечаниями общего порядка, не имеющими прямой связи с ходом пьесы, и когда из недр земли прямо у нее под ногами раздается бодрое, вдохновляющее постукивание, мы предсказываем, что сейчас будет исполнена песенка. {Смех.) Когда появляются два джентльмена, которых, по счастливому совпадению, ожидают ровно два стула, не больше и не меньше, мы заключаем из этого, что между ними состоится разговор и что в разговор этот, скорее всего, будут вкраплены воспоминания биографического свойства. (Смех.} Точно так же, когда мы замечаем, что два других джентльмена, в особенности если они принадлежат к сословию моряков, грабителей или контрабандистов, успели с последнего своего выхода вооружиться очень коротенькими кинжалами с очень длинной рукояткой, то предсказываем с некоторой долей уверенности, что такие приготовления закончатся дракой. (Смех.) Так вот, джентльмены, эти ассоциации мыслей, которые мы так часто приносим с собою в театр, можно вынести и за стены театра, а если так — вам, возможно, уже пришло в голову, что когда я просил у моего старого друга, нашего председателя, разрешения предложить тост, я имел в виду не кого иного, как моего старого друга и что именно о нем и пойдет сейчас речь. (Возгласы одобрения и смех.)
Джентльмены, обязанности попечителя Театрального фонда, каковую должность я имею честь исполнять, не столь многочисленны, как его права. Иными словами, он — не более как персонаж без слов (смех), с той лишь прискорбной разницей, что ему не по ком вздыхать. (Смех.) Если бы его роль можно было в этом смысле немного подправить, я ручаюсь, что играть ее было бы гораздо приятнее и что он уже не чувствовал бы себя таким потерянным. Обязанности этого странного персонажа состоят в том, чтобы раз в полгода наведываться в банк и ставить свою подпись в большущей, громоздкой книге, тем свидетельствуя получение двух документов, о которых ему ничего не известно и которые он тут же передает бутафору, после чего уходит со сцены. (Смех.)