Он не смотрит на меня сразу, взгляд опущен вниз, туда, где соломенные волокна татами переплетаются.
Когда я появляюсь, он медленно поднимает глаза, будто это требует усилий.
Секунда молчания — тяжёлая, как камень, положенный на грудь.
Потом он отталкивается от стены, выпрямляется и идёт. Просто идёт. Не говорит ни слова, не протягивает руку помощи, не спрашивает, как я себя чувствую. Просто идёт — и я понимаю без слов, что должна следовать за ним.
Мы идём по коридору. Длинному, извилистому, уводящему в глубь огромного дома, который я до сих пор не изучила полностью. Пахнет воском, кто-то недавно натирал полы, наверное, ещё вчера вечером, и чем-то ещё, едва уловимым, чуть сладковатым. Ночные цветы в саду? Или благовония, которые жгут в одной из комнат для какой-то церемонии?
Поворачиваем налево. Проходим мимо закрытых сёдзи — за ними тишина, сон, чужие жизни, до которых мне нет дела и не будет никогда.
Ещё один поворот — направо на этот раз. Коридор становится уже, потолок опускается ниже. Мы входим в восточное крыло, здесь всегда прохладнее, потому что окна выходят на ночной сад, и сквозь малейшие щели в стенах просачивается влажный воздух, пахнущий мокрой землёй.
Считаю шаги машинально, даже не осознавая зачем. Двадцать три. Тридцать семь. Сорок один.
Рэн идёт впереди ровно на два шага — не больше, не меньше, будто вымерял это расстояние специально. Спина прямая, руки свободно висят вдоль тела, но я замечаю, как правая рука держится чуть ближе к боку — там, где в обычное время висит меч. Сейчас меча нет, он оставил его где-то, наверное, в своей комнате или у охраны. Но привычка сильнее сознания.
— Освежился? — спрашиваю тихо. Просто чтобы нарушить это давящее молчание, которое висит между нами.
Он не понимает сразу. Оборачивается вполоборота, бросает короткий взгляд через плечо. Брови чуть сдвинуты — немой вопрос.
— На улице, — добавляю, и в горле вдруг пересыхает. — Ты выходил. Освежиться. На улицу. После того, как... после поцелуя.
Он отворачивается. Молчит. Просто продолжает идти, будто я вообще ничего не говорила, будто мои слова растворились в воздухе.
Может, так и есть. Может, для него это действительно ничего не значило — просто выполнение глупого желания в дурацкой пьяной игре, нелепая случайность, о которой лучше забыть к утру, как забывают неловкие слова, сказанные впопыхах.
А для меня?
Я не знаю. Не успела понять, не дала себе времени разобраться. Всё произошло слишком быстро, и теперь я иду на встречу с другим мужчиной, и думать о поцелуе Рэна кажется предательством. Не знаю только, перед кем. Перед Огуро, который меня купил? Перед собой, которая продалась?
Ещё один поворот. Коридор становится совсем узким. Стены давят с обеих сторон, тёмные — здесь нет ламп, только лунный свет просачивается сквозь высокие узкие окна.
Рэн останавливается перед закрытыми сёдзи, стоит секунду неподвижно. Дышит ровно. Я слышу его дыхание в тишине коридора. Потом медленно, очень медленно, протягивает руку и отодвигает сёдзи в сторону. Рисовая бумага в раме шелестит почти нежно, как крылья мотылька о стекло фонаря.
За дверью — комната, залитая мягким светом. Несколько свечей расставлены по периметру — у стен, на низких столиках, в специальных подставках. Тепло. Пахнет сандаловым деревом и мужским одеколоном, европейским, дорогим; крепким табаком; и властью. Власть тоже имеет запах, я поняла это давно, она пахнет как старые деньги и новая кровь.
Рэн отступает на шаг в сторону. Склоняет голову — короткий, формальный поклон, механический, без всякого чувства. Не смотрит на меня. Смотрит куда-то в сторону, в пустоту коридора за моей спиной, в темноту, которая там сгущается.
Я стою на пороге. Одну секунду. Две. Три. Считаю удары сердца — быстрые, неровные, испуганные.
Потом делаю шаг вперёд, переступаю порог. Сёдзи закрываются за моей спиной. Шаги Рэна удаляются по коридору. Становятся тише. Ещё тише. Исчезают совсем, растворяются в ночной тишине огромного дома.
Я остаюсь одна в комнате с Огуро.
Он сидит у окна, спиной к лунному свету, так что лицо его в тени. Кимоно расстёгнуто — не полностью, но достаточно, чтобы была видна грудь, худая, жилистая, мускулистая даже в его возрасте.
Смотрит на меня молча. В руке у него чашка с сакэ. Он медленно допивает остатки, не отрывая от меня взгляда, ставит чашку на низкий лакированный столик рядом, негромкий стук керамики о дерево, который в тишине звучит как удар гонга.
— Нана-сама, — произносит он наконец. Голос низкий, хриплый от выпитого алкоголя и, наверное, от возраста. — Как пунктуальна. Ценю это в женщинах. Точность — редкая добродетель.
Я молчу. Не знаю, что сказать. Нана знала бы — настоящая Нана, та, что лежит на дне колодца с камнями на груди. Она бы улыбнулась, сказала что-то остроумное, лёгкое, кокетливое, заставила его рассмеяться или хотя бы улыбнуться.
Но я не Нана. Я Мики. Девка из борделя, которая считает вдохи и выдохи, чтобы не сойти с ума. И Мики в этот момент хочет только одного — убежать. Назад, по тёмному коридору, через сад, через ворота, прочь из этого дома, прочь из этой украденной жизни.
Но ноги не слушаются. Стоят на месте, будто приросли к татами, будто корни ушли сквозь пол глубоко в землю.
Огуро улыбается, медленно растягивая тонкие губы. Улыбка не добрая, но и не злая. Просто... заинтересованная.
— Иди сюда, — говорит он, и это не просьба. Приказ, обёрнутый в мягкую интонацию, как меч, обмотанный шёлком. — Не стой у двери, как напуганная мышь. Ты же не боишься меня, Нана-сама?
Боюсь. Боюсь до дрожи в коленях, до холода в животе, до того острого желания закричать и бежать, бежать, бежать, пока не кончатся силы.
Но Нана не боится. Нана идёт к мужчине, который её купил, с улыбкой и с изяществом, которому учат годами.
Делаю шаг. Один. Два. Три. Пять. Семь. Считаю, чтобы не споткнуться, чтобы не упасть.
Мир качается. Или это я качаюсь? Не разобрать.
Огуро протягивает руку, жест приглашающий, почти нежный.
— Садись рядом. Составь компанию старику. Выпьем вместе за эту прекрасную ночь, которую боги подарили нам обоим.
Сажусь рядом с ним. На расстоянии вытянутой руки — не ближе, пока не ближе, если возможно не ближе никогда.
Он медленно наливает сакэ в две чашки, не проливая ни капли. Подаёт мне одну.
— За тебя, Нана-сама, — произносит он, поднимая свою чашку. — За лучшую актрису, что я когда-либо встречал.
Актриса. Он опять называет меня актрисой.
Что он знает? Что видит, когда смотрит на меня?