Отстранился. Не сразу, по миллиметру, как разматывают свиток от конца к началу. Губы, дыхание, тепло. Пальцы последними соскользнули с подбородка, задели шею, ключицу. Мимолётно. Может случайно. Нет, у шиноби не бывает случайных касаний.
Темнота между нами. Его дыхание на моих мокрых губах. Близко — настолько, что чувствовала тепло его лица.
— Засчитано? — спросил. Голос хриплый. Ниже, чем обычно.
— Да, — сказала.
И это «да» было другим.
Он лёг обратно. На свой футон, рядом.
Лежала на спине. Потолок. Темнота. Губы мокрые, припухшие. Провела пальцем осторожно, как по ожогу. Вкус остался.
В борделе за поцелуй с языком — три мон. За этот — сколько? Нет графы. Нет строчки. Нет монеты. Этот поцелуй нельзя записать ни в одну книгу.
Луна ползла по окну. Тени на татами сдвигались. Три полосы стали двумя, потом снова тремя, под другим углом.
Не спали. Оба не спали — я знала. Его дыхание ровное, но не сонное. Я научилась различать — за эти дни, за эти ночи, за эти футоны рядом.
Сонное дыхание — глубже, медленнее, с длинным выдохом. Это — другое. Он не спал. Думал.
Долго.
Луна прошла полпути по окну.
— Мне нельзя, — сказал.
Голос тихий, словно не мне говорил, а потолку, или темноте, или бумажным стенам. Как будто говорил сам с собой, проверял слова на звук, а я случайно оказалась рядом.
— Когда вернутся люди клана — попрошу перевод. Другое задание. Или уйду.
Повернула голову. Его силуэт — тёмный на светлом. Плечо, линия шеи, контур скулы. Кимоно с хризантемами белело на груди, там, где расходилось, обнажая бинты.
— Из-за меня? — тихо. — Из-за поцелуя?
— Из-за тебя. Поцелуй не причина. Следствие.
— Тогда из-за чего?
Молчание. Длинное. Считала его вдохи — четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать.
— Нельзя охранять того, к кому привязан.
Привязан.
Рэн сказал привязан?
Привязан. Ко мне?
Хозяйка борделя говорила: привязанность клиента — деньги, привязанность девочки — глупость. Я видела, как девочки, которые привязывались, плакали потом в подушку ночами. Привязанность — петля. Чем сильнее тянешь — тем туже.
— Глаз видит не угрозу, а человека, — продолжил, и голос стал жёстче, суше. — Тело закрывает не выход, а её. Решения медленные. Появляется лишнее.
— Эмоции, — сказала.
— Да.
Цикады. Луна сдвинулась на полпальца. Тени на татами — еле заметно — поползли.
— Разве у тебя есть эмоции? — спросила. — Я думала, ты…
— Появились, — сказал Рэн. Ровно. Просто. Без паузы. — Мне они не нравятся.
Четыре слова. Без горечи, без жалости, без надрыва. Как о погоде, которую нельзя изменить — можно только учесть.
Есть. Не нравятся. Живу с ними.
Лежала. Думала. Что он имеет в виду — что эмоции мешают? Что болят? Что делают его медленным, а ему нельзя быть медленным?
— А если, — начала. — Если Огуро больше не будет твоим хозяином. Если ты станешь свободным. Ты будешь…
Замолчала. Три слова — «ты будешь со мной» — стояли в горле.
Его дыхание — двенадцать вдохов. Тринадцать. Двенадцать.
Потом — движение. Шорох ткани. Скрип татами под тяжестью тела. Он повернулся ко мне всем телом, и я услышала, как дыхание запнулось о боль. Короткий звук, не стон, тише, как хруст ветки под ногой, но он не остановился.
Губы коснулись моего носа. Кончика — там, где кожа тонкая, глупая, мёрзнет первой.
Короткое касание. Сухие губы, тёплое дыхание. Секунда — и ушёл.
Тишина. Один вдох. Мой. Его.
Щека. Правая, ближе к виску. Губы задержались дольше, чем на носу. Насколько — не считала. Не могла.
Щеку в борделе не целуют. Щека не товар. У щеки нет цены. Три мон за губы, пять за шею, ниже — дороже. Щека бесплатно. Значит бесполезно. Значит — никому не нужно.
Ему — нужно. Он целовал мне щёку сухими потрескавшимися губами, тщательно, сосредоточенно. Как вырезал иероглифы на камешках. Как точил нож. Как ставил чашку в центр подноса.
С неистовой точностью, которая у другого человека называлась бы нежностью, а у него не называлась никак. У него для этого не было слова.
Тишина. Ещё один вдох.
Висок. Губы в волосах — грязных, пахнущих дымом и речной водой. Не отстранился. Прижался — туда, где бьётся жилка. Маленькая, быстрая, испуганная. Как бабочка в кулаке. Он чувствовал — конечно чувствовал, он считает чужой пульс. Знал, что сердце колотится. Знал и не сказал.
Просто держал губы на моём виске. И от этого — мурашки. Мелкие, частые. От затылка вниз по позвоночнику, до кончиков пальцев. Как рябь на воде от камешка — расходится кругами, и кругами, и кругами.
Три поцелуя. Ни один — в губы. Нос, щека, висок. Три точки на карте лица.
— Не нужно думать о невозможном, — сказал тихо. — Это тоже лишнее. В голове.
Не ответ. Не отказ. Не обещание. Что-то третье, для чего нет слова.
Нашла его руку, она лежала между футонами, на татами, в ничейном пространстве. Нашла в темноте по теплу, на ощупь. Взяла. Переплела пальцы — мои тонкие в его широких, мозолистых. Сжала.
Его пальцы не ответили. Секунда. Две. Три.
Потом сжались. Медленно, осторожно. Как будто тело спросило у головы — можно? — и голова долго думала, считала, взвешивала. И кивнула.
Лежали рядом, на разных футонах. Руки лежали между, как мост через узкую реку. Моё запястье у его — пульс к пульсу.
Луна прошла через всё окно и ушла. Прямоугольник потускнел, побледнел и пропал. Темнота стала полной.
Цикады смолкли. Перед рассветом они всегда смолкают — есть такой час, пустой, тихий, ничей. Ночные замолчали, утренние ещё не начали. Час, когда слышно только дыхание.
Его — ровное, медленное, с хрипом.
Моё — чуть быстрее.
Где-то между двумя дыханиями мы уснули. Не разжимая пальцев.
***
Я открыла глаза.
Предрассветный серый свет заливал комнату. Цвет пепла, цвет золы в остывшем очаге, цвет стираного хлопка. Свет приходил без теней, без направления. Мир ещё не решил, каким будет сегодня.
Его футон лежал пустой. Одеяло было сложено углами к углам — аккуратно, точно, как складывают в казармах. Или в клане. Или везде, где мальчиков учат не оставлять следов.
Рэн стоял у дальней стены. Одетый. Кимоно с хризантемами — то самое, женское, нелепое.
На ногах белели таби — чистые, я стирала их позавчера. Тёрла о камни у ручья, пока пальцы не заныли. Сушила на траве.
Правая рука придерживала бок — привычно, машинально, как другой человек поправляет шляпу или придерживает рукав. Левой он проверял что-то за поясом. Нож. Тот самый маленький нож, который появлялся из воздуха.
— Рэн?
Голос вышел сонным.
Он обернулся.
— За нами приехали.
Я прислушалась. И на самом краю слуха, далёко, едва различимо донёсся стук копыт по каменистой дороге. Несколько лошадей. Скрип колёс. Мужские голоса, приглушённые расстоянием.
Клан.
Рэн подошёл и сел передо мной на пятки, как садятся для чайной церемонии. Спину держал прямо — даже сейчас, даже с раной. Его лицо оказалось на уровне моего. Серый свет лежал на скулах, на шрамах, на сухих губах. На тех самых губах, которые ночью были на моих губах, на моём носу, на моей щеке, на моём виске.
— Я должен тебе ещё желания, — сказал он негромко.
Я моргнула.
— Мики, — добавил он. — Я помню.