В какой-то момент они оба замолчали. Румен сосредоточенно отлеплял круглые желеобразные семечки папайи от гидрокостюма. Марио видел, что связной пытается осмыслить услышанное, и не мешал, вытянулся на полотенце, закинул руки за голову.
– Думаешь, Симэнь разведчик?
– Есть такое ощущение, – зажмурился от солнца колумбиец. – Знаешь ведь, как у них развито это дело. Любые данные от любых людей – уборщиц, студентов, продавцов – все в дело идет, а китайцев много по всему миру. Удобная и обширная сеть информаторов… Когда его увидел, сразу вспомнил о «Гуанбу». Деловая хватка, слишком ловкий тип, да и физически… чувствуется многолетняя натренированность. Не хотелось бы встретиться с ним на узкой тропинке.
– Выходит, он тебя вычислил каким-то образом, раз к тебе обратился за помощью и вообще… слишком навязчивый. Не находишь?
– Не знаю. Пока что можно считать это случайностью, стечением обстоятельств, – Марио поставил ладонь козырьком от солнца над глазами и посмотрел на Румена. – Поживем – увидим. Что там с моим отпуском? Он вообще существует в природе, этот отпуск?
– В природе существует, – покладисто согласился Румен, поднимаясь с песка. – Но ты же сам все понимаешь… Светиться на границе лишний раз, да и в Колумбии ты в розыске. Будут огромные сложности с документами. Центр на такие риски не пойдет. Если захотят тебя поощрить, то финансово. На большее не рассчитывай.
– Да я в принципе думал не о Колумбии, хотя и к отцу бы надо слетать.
– Ты что?! – Румен даже сёрф, который уже поднял, уронил. – Про это и думать забудь. Не в ближайшие несколько лет. Да и что там тебе?
– Вообще-то, там мать похоронена. – Марио сел с таким сердитым выражением на лице, что болгарин встревожился и смутился. – Я и на похоронах не был и до ее смерти много лет не виделись. – Он опустил голову. – За могилой хотя бы ухаживают?
– Как ты просил все сделали, – торопливо кивнул Румен. – Цветы носят. Даже зимой. Там ведь сейчас зима.
– Осень, – задумчиво поправил его Марио и вздохнул. – Будет информация, дам знать. Как обычно.
Он закрыл глаза, показав, что встреча закончена и негромко начал скорее бормотать, чем петь старую колумбийскую песенку. Обычно это говорило о том, что у него либо плохое настроение, либо он ощущает приближение крупных неприятностей.
Сегодня это означало, наверное, первое, но те, кто хорошо знал Марио, могли бы предположить, что не стоит исключать и второй вариант. К тем, кто хорошо знал Санчеса, в первую очередь можно было отнести его самого, и, поймав себя на исполнении старинной глупой песенки, засевшей в голове, он умолк.
Перед его мысленным взором тянулось бесконечное заснеженное поле, словно он перемещался над ним по воздуху, низко стелился над землей. Приближались покосившиеся кладбищенские оградки на опушке березовой рощицы, вползавшие кривыми безлистыми стволами на пригорок.
Там, под двумя почерневшими от времени крестами, покоились его дед и бабушка. Он представлял, что рядом с ними теперь и мать. Но не мог и вообразить, как все изменилось. Поле заполнили ряды новых оградок, и роща поредела. Могила его близких преобразилась, и появился памятник, где выбиты золотом три родных имени – бабки-испанки, которую еще в подростковом возрасте вывезли в СССР из Гренады во время войны в Испании, деда и матери – Долорес Сергеевны Санчес.
Балерина кордебалета Большого театра, она познакомилась с гастролирующим в составе труппы Ла Скала молодым колумбийским тенором Рикардо Санчесом. Ее как комсомолку и активистку закрепили за тенором, дабы сэкономить на переводчике с испанского. На репетициях Рикардо и во время экскурсий по Москве, которые довольно быстро стали индивидуальными, они были рядом.
Уже через пять дней знакомства Рикардо поехал в Подмосковье к родителям Долорес и мгновенно нашел общий язык с Миладрес, матерью девушки. Ее отец, послушав их испанскую болтовню, задумчиво и непонятно для Рикардо заключил: «Снюхались».
Неделю спустя горячий колумбийский парень возжелал большего, на что ему было предложено прогуляться до ЗАГСа. Он не отказался. Находчивость Долорес Сергеевны сподвигла ее выдать колумбийца за таджика. А регистраторша в поселковом ЗАГСе не то что колумбийца, но и таджика живьем отродясь не видывала. Тем более, надрессированный будущей женой Рикардо очень уверенно, хоть и невпопад, говорил: «Я согласен» и «да». Что испанский, что таджикский – регистраторше невдомек было, что в советском паспорте хоть что-то должно быть написано по-русски. За мзду она и месячную положенную отсрочку сократила до двух дней.
Так Долорес приобрела фамилию Санчес, мужа и массу неприятностей. Когда вскрылся факт их бракосочетания, ее выгнали из Большого театра и заодно из комсомола. Рикардо в двадцать четыре часа выслали из Союза. Он затребовал законную жену к себе на родину, но Долорес не решилась бросить родителей. Через год родился Марио Долорес Санчес, еще не осознающий, как непросто сложится его жизнь.
Он рос у дедушки и бабушки, в то время как мать, устроившись на полставки техничкой в поселковую школу, чтобы не посадили за тунеядство, бегала по Москве от ученицы к ученице. Готовила девчонок к поступлению в хореографическое училище. Учениц поставляли сочувствующие ей коллеги из Большого.
Марио помнил, как ходил встречать с бабушкой электричку, привозившую мать. Розовый закат, трепетные верхушки берез на фоне огромного неба, полустанок, запах прогоревшего в топках титанов угля, летевший серым шлейфом от проносившихся поездов дальнего следования, ребристые, царапающие нёбо карамельки «Театральные», которыми угощала бабушка, и, наконец, летящая балетная мамина походка, не уничтоженная ни навалившимися бедами, ни тяжелыми тряпичными сумками, каждый вечер оттягивающими ее руки. Сумки перекочевывали к бабушки, а сонный Марик лез к маме на руки и, прижавшись щекой к мягкой теплой зеленой кофте, дремал, убаюканный маминым мелодичным голосом.
Когда ему исполнилось два года, умер от инфаркта дед, а через год скончалась и бабушка. Осиротев, мать совсем затосковала, почти каждый день ходила на кладбище с сыном. Он привык бегать там, среди могил в березовой роще, где росли большие белые грибы.
«Добрые» соседи заявили в органы опеки, что Долорес не следит за мальчишкой, и он тронется умом, если будет дневать и ночевать на кладбище. Мать опомнилась и решилась отправить пятилетнего Марио к отцу, осознавая, что, скорее всего, никогда больше не увидит сына.
Марио понимал тогда одно – его бросают. Сначала он плакал. Целый день, до глубокой ночи. Потом вдруг перестал, глядя на тусклый бок самовара, стоявшего на столе и поблескивающего в лунном свете, льющемся из окна.
Он ощущал такую никчемность и одиночество, что перехватило дыхание. А потом отпустило. Мать словно бы умерла для него, и он, смирившись с этим, понял, что хочешь – не хочешь, придется жить и выживать. К отцу так к отцу. В Колумбию так в Колумбию. Куда угодно, лишь бы подальше отсюда.
Всю дорогу до «Шереметьво–2» он сидел в такси молча, не ответил на объятия матери, когда пошел следом за сотрудником колумбийского посольства в СССР, который возвращался домой и согласился сопровождать мальчика.
Отец очень обрадовался его приезду и, хоть поначалу общались с трудом (мальчик понимал по-испански, но говорил неуверенно), Марио было с ним легко.
Рикардо редко бывал дома, больше на гастролях, но когда возвращался к сестрам, опекавшим его сына, вел себя как самый обычный латиноамериканский папаша, а не популярный оперный певец. Он мог баловать Санчеса-младшего невероятными подарками и тут же бил, чем ни попадя с такой же пылкостью, с какой одаривал. В дело шли тапки, нотные тетради, ракетка для большого тенниса, стоявшие на крышке рояля рамки с фотографиями и, на первый взгляд, самые неподходящие предметы для воспитания.
Способный Марио мало времени уделял учебе, оставаясь отличником без труда, но связался с парнями из М–19[7] еще будучи подростком. Убегал несколько раз из дома с неистребимой жаждой приключений и готовностью к битве за справедливость. Тогда он еще верил в нее…