– Я не хочу ее, я не желаю этого! Таких денег мне не надо! – с негодованием крикнул Люперкати.
– Дайте мне кончить. Я хочу, чтобы вы не нуждались и могли жить спокойно в каком-нибудь убежище, которое выберете сами. Вы сражались, как достойный солдат, вас преследовали, травили, вы были в плену. Вам нужны отдых и покой. Все это я в состоянии доставить вам. Чего еще вы хотите?
– Я хочу быть опять твоим мужем, хочу снова иметь тебя своей женой!
– Но ведь это немыслимо! Если мы возобновим наше супружество, то это будет ад, а не жизнь! Или вы не замечаете, какой вы окружены бедностью, нуждою? Этот старый дом, принадлежащий моему брату, описан, и если я не сумею обернуться с теми деньгами, которыми располагаю для свадебных приготовлений, если мне не удастся выкупить его, то меня неминуемо ждет выселение! Все эти старые, выцветшие вещи, уже давно вышедшие из моды, будут описаны приставом и назначены на продажу с молотка, а на дверях появится судебная повестка, возвещающая о разорении той, кто носила имя маркизы Люперкати. Неужели вы были бы способны вести со мной такой ужасный образ жизни? Имеете ли вы возможность приобрести капитал? Ваши имения конфискованы, и вы сами приговорены к смерти в трех государствах. Жизнь во Франции для вас немыслима: вы обязательно привлечете к себе внимание полиции; вы участник заговора и вконец скомпрометировали себя с этим изменником…
– Я верой и правдой служил королю Мюрату, – строго прервал маркиз. – Все храбрые и верные слуги короля – кто бы они ни были – воздадут мне должное и защитят меня.
– Э, полноте! Вся Европа дышит ненавистью и страхом к тем, кто служили узурпатору. Ваше безрассудное участие в предприятии Мюрата и присутствие в этой шайке инсургентов, пытавшихся поднять мятеж в Неаполитанском королевстве, послужат великолепным предлогом для изгнания, и не подлежит ни малейшему сомнению, что французское правительство не замедлит воспользоваться им. Что же тогда станется с нами? И куда мы денемся, изгнанные и разоренные дотла? Что же, мы пойдем нищенствовать по большим дорогам, рискуя быть остановленными и посаженными в тюрьму? Я-то ведь не причастна политике! Я женщина, и мне совершенно безразличны и ваш пресловутый король Мюрат, и все ваши подвиги «чести и веры». Я молода, люблю жизнь и имею полное право на роскошь и то положение в обществе, к которому привыкла с пеленок. Можете ли вы предоставить мне все это? Если «да», то прекрасно: я ничего не имею против того, чтобы снова вступить в права вашей жены; если же – как я полагаю – вы и сами-то стеснены до последней крайности, то что же мне делать с вами?
Люперкати склонил голову, как обвиняемый, которого изобличают на суде в позорных и бесчестных поступках, и тихо промолвил:
– Вы правы, я беден; очень беден.
– А кроме того, повторяю, вы поставлены в такое исключительное положение, что ваша общепризнанная и установленная смерть является вашей единственной защитой и спасением. Благодаря этому вы можете где-нибудь скромно и незаметно дотянуть свою жизнь до конца. Но какое же вы имеете право посягать на мою жизнь? Вы умерли для всех и, значит, умерли и для меня!
Люперкати выпрямился в сильнейшем негодовании и с глазами, налитыми кровью, угрожающе шагнул к Лидии, воскликнув:
– Ты будешь моей!
– Никогда! Уходите! И не смейте больше возвращаться сюда!
– Ты будешь моей женой, или я убью тебя! – И, не дожидаясь ответа перепуганной маркизы, он вышел, но остановился в дверях, глядя на нее через плечо, и кинул сквозь зубы: – Завтра вечером я вернусь за тобой. Мы уедем вместе, а не то – берегись!
Лидия без сил опустилась в кресло и прошептала в ужасе:
– Нет, довольно! На этот раз он должен умереть «на самом деле», как говорит мой брат.
XXXV
По большой дороге то ускоряя, то замедляя шаг шла Люси, убежавшая из заведения доктора Блэксмиса. Она жила одной мыслью, одним желанием: снова увидеть того ребенка, которого она заметила в окно и в котором узнала Андрэ. Моральная встряска, испытанная ею при виде ребенка, долгая ходьба и свежий утренний воздух, казалось, внезапно излечили ее. Она еще не вполне пришла в себя, но вместе с тем ее теперь нельзя было назвать и сумасшедшей. Туман еще окутывал ее разум; ее мысли были неясны и непоследовательны, она с трудом связывала их в общую нить. В особенности же ей изменяли воспоминания. Она словно в разбитом, затуманенном зеркале отыскивала отражение самой себя и своей прошлой жизни.
В ее памяти вставали кое-какие факты и эпизоды, равно как и некоторые лица. Она отчетливо представляла себе Шарля и Андрэ, причем последний неотступно стоял перед ее внутренним взором, Она видела его личико то смеющимся, то испуганным и мучилась вопросом: почему она не с Шарлем, не дома? И почему ее ребенок не с нею? Невольная мысль, как доказательство ее выздоровления, тотчас же возникала в ее мозгу: действительно ли она, будучи больной, видела в окне заведения своего Андрэ, или же это было не что иное, как галлюцинация, плод ее расстроенного воображения? Это сомнение до такой степени замучило ее, что она была вынуждена остановиться и схватиться за голову, стараясь разрешить этот мучительный вопрос! Да, это был он! Галлюцинациям тут не было места! Эта уверенность подбодрила Люси и придала ей силы продолжать дальнейший путь. Она не знала, каким путем шел ребенок, и, идя наугад, подходила уже к предместьям Лондона, но была твердо уверена в том, что встретит своего Андрэ.
Усталось и голод заставили Люси остановиться в одной из придорожных гостиниц. Ее странный вид и блуждающий взгляд обратили на себя внимание хозяев последней, и, заметив это, она поспешила расплатиться из той мелочи, что по правилам санатория доктора Блэксмиса оставалась на руках у больных для их мелких нужд, и, забрав купленную провизию, поспешила убежать как вспугнутая серна.
– Это сумасшедшая! – сказал хозяин, но Люси, обернувшись, крикнула в ответ:
– Вы ошибаетесь! Я не сумасшедшая, а несчастная. Однако этот случай заставил ее призадуматься.
Ее мозг заработал в другом направлении, она поняла, что ей надо следить за собой и ничем, ни словом, ни жестом не привлекать на себя постороннего внимания, чтобы не быть остановленной полицией и отправленной снова в дом для сумасшедших.
Вблизи протекал ручей. Люси подошла к нему и, воспользовавшись им, как зеркалом, распустила свои роскошные волосы, после чего уложила их на голове в красивую прическу, а затем наклонилась над ручьем и, улыбаясь, стала любоваться своим отражением. В ней снова проснулись женственность и присущая ей кокетливость.
– А вы очень хороши! – раздалось вдруг за ее спиной. – Бога ради не шевелитесь, останьтесь в той же позе еще на несколько секунд.
Однако Люси, вспыхнув, уже успела вскочить и собиралась убежать, увидев элегантно одетого господина с альбомом и карандашом в руках.
– Не бойтесь! – снова услышала она. – Быть может, я был нескромен, но вы так очаровательны в этой непривычной обстановке, за своим утренним туалетом, что я не мог удержаться от желания сделать с вас эскиз, который послужит мне потом для большой картины. Простите, я до сих пор еще не представился вам! Я Филипп Трэлаунэй, придворный художник. Позвольте мне, умоляю вас, докончить начатый эскиз!
Люси была более чем сконфужена, но, преодолев смущение, вежливо сказала:
– Мне очень неловко, что вы застали меня за туалетом, по, если вам это так необходимо, то кончайте свой эскиз. Только, пожалуйста, не спрашивайте меня, кто я такая!
Филипп Трэлаунэй с любопытством взглянул на молодую женщину и подумал:
«Наверное, авантюристка! Я уверен, что она сейчас начнет плести какую-нибудь невероятную историю. Э, не все ли мне равно, лишь бы мне только окончить эскиз. Право, стоит того: она очаровательна!» – и он снова принялся за работу.
Когда он окончил и показал набросок Люси, то она невольно вскрикнула от восхищенья:
– О, какая прелесть! Вы польстили мне, я вовсе не так хороша!