А порядок допуска на завод был таков: пропуска уносить с собой не полагалось, они хранились на проходной вместе с рабочим номером, который нужно было вешать на табельную доску у себя в цехе или отделе; чтобы попасть на завод, нужно было назвать номер ячейки, в которой хранились пропуск и рабочий номер, затем назвать охраннице свою фамилию и рабочий номер, после чего она открывала турникет и пропускала на территорию завода.
Когда на последнем дыхании, со страшным сердцебиением я вбежал в проходную, звонок уже звенел, и от волнения я не смог вспомнить и назвать номер ячейки, в которой хранился мой пропуск – забыл! Сколько-то времени ушло на то, чтобы невероятным усилием воли вспомнить и назвать номер, охранница вынула мой пропуск и ждала, когда я назову свою фамилию, выжидающе посматривая на меня, а я забыл фамилию – аж кровь бросилась в голову! А через проходную пробегали последние опаздывающие… Когда зазвонил уже третий звонок, мне нечеловеческим перенапряжением сердца и нервов удалось вспомнить и назвать свою фамилию, и охранница, с сочувствием взглянув на меня, уже не стала спрашивать мой рабочий номер и пропустила через турникет. Из последних сил я бросился бежать через длинный заводский двор, взбежал на второй или третий этаж, сейчас уже не помню, чтобы успеть повесить на табельную доску рабочий номер или, на худой конец, всунуть его в руки табельщице, если она сжалится надо мной, жалким старшим инженером-конструктором, и милостиво пожелает взять! Я успел в тот момент, когда она запирала табельную доску, и протянул ей рабочий номер, который нехотя и с выговором она соизволила принять. Опустошенный, с чувством, что меня всего оплевали, в состоянии невероятной усталости и ощущением рабского гнета я опустился на табуретку за своим рабочим столом; конечно, работать не мог – голова гудела, как чугунный котел, и только к обеденному перерыву я более или менее пришел в себя и был в состоянии начать что-то делать по работе.
В мае 1941 года я ушел в очередной отпуск и уехал с мамой в Москву, где нас застала начавшаяся Великая Отечественная война. Отпуск пришлось прервать и срочно выехать в Ленинград – уже кружным путем, через Савеловский вокзал, хотя это было всего на следующий день после начала войны. Поезд часто останавливался, и дорога до Ленинграда тянулась 28 часов.
На заводе вскоре поползли слухи о возможной эвакуации завода из Ленинграда, куда – от нас скрывали, но это не могло быть долго секретом: нас эвакуировали в Омск, вернее, на его окраину, на территорию Омского сельскохозяйственного института (ОМСХИ), а вслед начались демонтаж оборудования, погрузка в эшелоны, и все пошло полным ходом.
Я и мама, часто хворавшая последний год, должны были уехать первым или вторым эшелоном, но из-за маминой болезни я отказался от эвакуации из Ленинграда, однако отец убедил нас в необходимости уехать с заводом, и 26 июля 1941 года мы уехали четвертым эшелоном. Везли нас в товарных вагонах, оснащенных нарами, и прибыли на место нового жительства 11 августа. Задержка с отъездом явилась причиной того, что все изолированные комнаты в доме, где нас поселяли, оказались занятыми и нас поместили в проходной комнате, да еще рядом с общественной кухней. Вслед за нашим прибывали другие эшелоны, людей нужно было расселять, и наш бревенчатый дом (кишевший клопами) постепенно уплотнялся. На заводе я работал всего полгода, и претендовать на что-то лучшее мне было трудно.
На новой работе я успел сдружиться с одним молодым, умным и, казалось бы, интеллигентным инженером, сотрудником, как и я, конструкторского отдела; семья его, состоявшая из жены, маленького (еще почти грудного) ребенка и бабушки (матери жены), оказалась ко времени эвакуации вне Ленинграда, и этого инженера как «одиночку» вселяли в неблагоустроенное мужское общежитие. Мы с мамой посоветовались и решили, что в такое тяжелое время нужно этому молодому тихому и интеллигентному человеку, отторгнутому тем более от своей семьи, как-то помочь – временно, до приезда в Омск его семьи прописать в нашей комнате. По национальности этот инженер был еврей. Я переговорил с ним начистоту, сказал, что моя мама больной человек, что у нее туберкулез, она последний год часто хворала воспалением легких и почек, ей нужен покой, а нас поселили в проходной комнате, где мы отгородились от снующих туда-сюда людей занавеской; если его устроит, мы готовы, до приезда его семьи, прописать его временно в нашей комнате, где ему будет, конечно, удобнее и спокойнее чем в общежитии, но под его честное слово, что он не потребует вселить в эту же комнату свою семью. Милый молодой человек с благодарностью согласился на все условия, дал свое честное слово и тихо «пригрелся» у нас в комнате, повесив вдоль нее еще одну занавеску. А через короткий промежуток времени семья его приехала в Омск и вселилась в нашу комнату. Жена оказалась наглой, скандальной и крикливой, ребенок, капризная девочка, орал почти круглосуточно, бабушка же была милейшим деликатным существом, старавшимся по мере сил сгладить нетактичные поступки своей наглой дочери и унять плачущую внучку.
Завод необходимо было восстановить и запустить в кратчайшие сроки. Многие трудились не по прямой своей специальности, а на работах, жизненно необходимых для общего дела. Я временно стал экспедитором на грузовых машинах по перевозке заводского оборудования с разгрузочной железнодорожной площадки на места монтажа. Так продолжалось до возобновления работы конструкторского бюро, а заказы на новые разработки сыпались как из рога изобилия. Война требовала увеличения объемов выпуска продукции, что заставило нас заняться разработками новых процессов перевода производства на методы передовой в то время технологии, в частности – внедрения литья под давлением.
Незаметно окончилось лето, промелькнула короткая осень и, как обычно для Сибири, в первых числах ноября ударили первые морозы; вечером еще шел дождь, а утром все ветви и веточки лиственных деревьев были «окованы» ледяным хрусталем с висящими сосульками, радужно переливающимися в лучах солнца – сказочное зрелище! Вскоре начались сорока– и пятидесятиградусные морозы.
В магазинах уже в сентябре купить было нечего, хотя в августе полки еще ломились от продуктов – сыра, сметаны, колбасы, знаменитых сибирских сельдей – заломов, вина, водки; еще можно было купить хлеб. До войны в Омске проживало около двухсот пятидесяти тысяч человек, во время войны – уже более миллиона. Вскоре за хлебом нужно было простаивать часами на морозе. Наша с мамой экипировка оказалась совсем непригодна для сибирских морозов, у мамы кроме резиновых ботиков нечего было надеть на ноги. В середине декабря жестокой зимы 1941-42 года уже ударили морозы до 52 градусов и мама, простояв несколько часов на улице за хлебом, заболела крупозным воспалением легких.
В эту ужасную, жестоко холодную, голодную зиму с продуктами у нас с мамой было катастрофически плохо. Кроме небольшого мешочка с остатками белой муки и соли, привезенных из Ленинграда, у нас ничего не было. Иногда удавалось купить круг замороженного молока по катастрофически для нас, приезжих, возрастающей цене, но это уже было совсем не то замечательное молоко, в котором за сутки отстаивалось на четверть объема сливок, а из них в бидоне за 45 минут я взбивал натуральное сливочное масло. Но так продолжалось только две-три недели по приезде в Омск; прибывающие эвакуированные резко увеличили спрос на все и, конечно, молоко стали все больше и больше разбавлять.
Введены были карточки, на которые получали весьма скудное количество продуктов и пайки овсяного хлеба; количество выдаваемого хлеба определялось категорией карточки, а категория карточки зависела от занимаемой должности – первая категория выдавалась рабочим, вторая – ИТР, третья (совсем скудная) – иждивенцам, то есть не работающим членам семей.
Кормить больную мать практически было нечем! Из остатков ленинградской муки соседки научили меня выпекать в печке для мамы белые булочки на воде с солью. Отзывчивые соседки иногда приносили маме тарелку супа – из жалости и потому, что знали по своим мужьям, как мы все работали на заводе с утра до глубокого вечера, а то и ночи. Сам я питался по талонам в заводской столовой, а по талонам, выдаваемым за каждодневную сверхсрочную работу, получал какую-нибудь перловую или другую низкосортную кашу, серые макароны или оладьи и приносил их маме поздно вечером.