Эти надоедливые горшки с едой были в классе нашим посмешищем, к тому же таскать их нужно было осторожно, чтобы не разлить содержимое, и мы их возненавидели! Однако настал такой день, когда кто-то из нас (я или Тиса) случайно уронил и разбил ненавистный горшок; в первый момент мы испугались, но через мгновенье второй горшок был уже специально брошен на землю и разбит вдребезги; мы проплясали вокруг черепков нечто похожее на победный воинственный танец индейцев и, возвратясь домой, категорически отказались таскать в школу другие горшки или кастрюли с едой, на что маме в конце концов, пришлось согласиться.
Мамино воспитание
В нашей (то есть маминой) семье все были верующими, но церковь посещали редко, от случая к случаю (несравненно реже, чем театры), а вот на Пасху, в Святую Пятницу ходили в церковь к Плащанице – прощаться с Телом Христа и мысленно просить у Бога прощения за содеянное нами зло; всегда любили торжественный пасхальный колокольный звон, в пасхальную ночь (к полуночи) ходили встречать около церкви крестный ход, стояли с зажженными свечами и дожидались обращаемых к народу торжественных, троекратно повторяемых слов: «Христос Воскресе!», «Христос Воскресе!», «Христос Воскресе!», на что вместе с народом дружно как бы «выдыхали» после каждого обращения ответные слова: «Воистину Воскресе!», «Воистину Воскресе!», «Воистину Воскресе!»; затем несколько раз слушали, как пропоют, и сами пели: «Христос Воскресе из мертвых, смертью смерть поправ, и, сущий во гробе, живот даровал!»
Возвращались домой от заутрени, стараясь донести до дома горящими свои свечи. Дома сразу все садились разговляться пасхой и куличами. До революции полагалось обязательно иметь к пасхальному столу окорок ветчины, так же, как к праздничному столу в Рождество полагалось запекать гуся или утку с антоновскими яблоками. (Конечно, мы любили Рождество Христово, с нарядной красивой елкой, увешанной игрушками, золотыми и серебряными нитями, с горящими разноцветными свечками, с подарками для всех членов семьи, включая кошек и прислугу.)
Посты соблюдать как-то у нас не было принято и лично я, будучи мальчиком лет десяти-одиннадцати, единственный раз в жизни постился несколько дней перед Пасхой, исповедался и причастился, после чего действительно ощутил в своей душе какой-то особый настрой и праздничный подъем, но это произошло скорее благодаря моей крестной матери Варваре Семеновне Гецевич (жившей вместе с нами), посещавшей баптистов и как-то взявшей меня с собой.
Кто меня научил молиться и первой молитве: «Господи, ангел хранитель, спасите и сохраните младенца Степу!», помню смутно – то ли мама, то ли моя няня Маша Киселева, вернее, пожалуй, что мама, а няня приучила проговаривать эту молитву по утрам, когда меня поднимали из постели, и вечером, перед тем, как укладывали спать.
Сама мама всегда молилась по утрам и перед сном и, видимо, когда мне было уже лет около пяти и няня Маша ушла из моей жизни, я остался под полным присмотром мамы, я выучил молитвы «Богородица Дева, радуйся, Благодатная Мария, Господь с тобою…» и «Отче наш…» Еще позднее – молитвам при отходе ко сну («Господи Боже наш, еже согрешил во дни сем словом, делом и помышлением, яко благ и Человеколюбец, прости мя…») и при утреннем подъеме («К тебе Владыко Человеколюбче, от сна возстав прибегаю и на дела Твои подвязаюся…») – ее, насколько помню, я услышал от друга нашей семьи, моей первой учительницы, Марии Николаевны Траншель.
В годы (вероятно, начиная с 1920—1921), когда отец мой начал постепенно отходить от семьи, мама ездила со мной, в часовню Ксении Блаженной на Смоленском кладбище в Петрограде, часовню, помещавшуюся в Домике Петра Первого на берегу Невы, недалеко от Петропавловской крепости, и ныне не существующую часовню, которая была на Невском проспекте между Гостиным Двором и зданием бывшей Думы; когда бывали в Москве – ходили в часовню Иверской Божьей Матери, позднее снесенную и вновь ныне восстановленную, располагающуюся между зданием бывшей Думы и Историческим музеем.
Ездили и ходили по церквям, прося и вымаливая, чтобы отец не ушел из семьи, а потом, когда это случилось, чтобы вернулся!…
Я был тихим ребенком небольшого роста, медленно подрастал, всегда умел найти себе какое-то занятие (так что взрослым занимать меня не приходилось), был очень самолюбив, но когда меня задевали за живое, не кричал, не кидался с кулаками, а уходил в себя и довольно длительное время мучительно, но молча переживал. Мне это давалось тем тяжелее, что характером от природы я обладал нетерпеливым и порывистым.
Благодарен маме за то, что лет с пяти она стала приучать меня к домашнему труду, быть ей помощником, хотя в дальнейшей жизни жалела меня и к моей помощи прибегала редко. Учила вытирать пыль, мести пол, не разбрасывать, а наоборот – прибирать свои вещи. Помню, как не хотелось, как претило мне перетирать бесчисленное множество каких-то повсюду наставленных мелких предметов – вазочек, пепельниц, тарелочек, рамочек с фотографиями, безделушек, книжек, стоявших и лежавших на столах, буфете, тумбочках возле кровати и так далее. Приучала меня мама и убирать за собой.
Мама учила меня манерам: как здороваться со взрослыми и вести себя в их обществе, не шуметь, не кричать, не приставать со своими вопросами, не встревать в разговоры со своими замечаниями, не браниться, уступать женщинам и девочкам, а также людям старше меня дорогу, не подавать первым руку взрослым и женщинам, пока они сами не протянут мне руку чтобы поздороваться или попрощаться; дамам, когда они здороваются или прощаются, с уважением целовать руку, но ни при каких обстоятельствах не делать этого у девушек и девочек; когда со мной здоровается или прощается взрослый – не кривляться, а встать прямо и шаркнуть ножкой; пришедшим гостям предлагать присесть, если нужно и есть такая возможность, то подать стул; не занимать первым сидячее место, а, наоборот, уступать его взрослым, в особенности если это женщина, барышня или даже девочка; при спорах не терять самообладания, не повышать голоса и не терять чувство собственного достоинства, и т. д. и т. д!
Одним словом, мама старалась сделать из меня образцово воспитанного ребенка и человека.
Знакомые находили, что труды мамы не пропали даром, что таковым воспитанным мальчиком и юношей я стал, а вот дальше, в более взрослые годы, широко общаясь с окружавшим нас народом, плохо знавшим все эти правила и премудрости этикета, я стал все больше и больше ощущать себя «белой вороной», над которой подсмеивались, а иной раз даже пытались издеваться, и, с течением времени, «лоск» воспитания стал с меня слезать, я начал ловить себя на том, что поступил или поступаю невоспитанно, не по этикету а так, «как ныне принято», и, конечно, постепенно почти все позабыл и растерял, стал даже повышать голос и ругаться, иногда совсем нецензурно, чувствуя, впрочем, как вслед поднимаются стыд и досада на самого себя. Но, как говорится, – «с волками жить – поволчьи выть!», хотя, конечно, это слабое оправдание…
У нашей доброй, терпеливой и всепрощающей мамы было замечательное свойство: когда кто-нибудь «оступался» в жизни, делал что-то недозволенное, не принятое в человеческом обществе, она никогда его не осуждала, как говорят, сплеча, а старалась сначала разобраться, найти причины, побудившие человека так, казалось бы, неправильно, некрасиво поступить, пыталась это чем-то объяснить, и часто приносила тем самым моральное облегчение «оступившемуся». Поэтому люди иногда приходили к маме за советом, но она плохо знала изнанку жизни, так как сама была душевно чистым человеком и, как правило, жизненно-деловых рекомендаций давать не умела, но могла помочь морально.
Мама учила меня быть правдивым даже в трудных, тяжелых обстоятельствах и не следовать слепо мнениям окружающих людей, но на все иметь свое мнение, даже если оно идет вразрез с общепринятым. В практике нашей нивелированной, нелегкой жизни это было часто достаточно нелегко.