— Будь я проклят, — сказал инспектор. — Будь я трижды проклят.
Эллери пожал плечами.
— Если алиби Кэррола в деле об убийстве Ханта — фальшивка, тогда предъявленное ему обвинение в убийстве справедливо. Только алиби создавало видимость невиновности. Если бы не алиби, все указывало на то, что он виновен в убийстве Ханта, как справедливо решило жюри присяжных. Кэррол восполнил для меня некоторые детали сегодня в камере смертников. — Эллери снова перевел взгляд на стену. — По его словам, он вышел из дома в тот ненастный вечер после ультиматума Ханта, чтобы прогуляться и успокоиться, и туман вселил в него робкую надежду. Может быть, вылет Ханта отложили, и он где-то неподалеку. Кэррол позвонил в аэропорт "Ла Гардиа", и ему сообщили, что все вылеты отложены на несколько часов. Предвидя, что Хант, возможно, слоняется где-то возле аэропорта, Кэррол зашел в контору и взял там свой пистолет. У него зародилась идея угрозой вынудить Ханта переменить решение.
Кэррол приехал на такси в аэропорт и разыскал там Ханта; тот ждал, когда туман рассеется. Кэррол уговорил Ханта взять машину со стоянки, чтобы переговорить с глазу на глаз. Так наконец Хант оказался снова в Манхэттане и припарковал машину на улице 58 Восток. Разговор закончился неистовой ссорой, и вспыльчивый Кэррол застрелил Ханта. Он оставил труп в машине и побрел под дождем домой.
Наутро, когда мы явились к миссис Хант с сообщением об убийстве и застали у нее Кэррола и Уэста, ты упомянул, что убийца оставил свой пистолет в машине Ханта. Кэрролу стало дурно. Помнишь, он помчался в ванную? В тот раз он не играл. До него впервые дошло, что в гневе и ужасе от содеянного он совершенно забыл про свой пистолет.
Как юрист, — продолжал Эллери, — он отдавал себе отчет в том, что ему предъявят обвинение с неопровержимыми уликами, и единственный шанс на спасение — столь же неопровержимое алиби. Он понял, что существует лишь один способ его заполучить. Он никогда не уничтожал любовные письма Фелиции Хант, которые она ему посылала в порыве безрассудной страсти. Кэррол знал, что она панически боится огласки. И тогда он состряпал беспардонно-наглое заявление: мол, в то время, когда было совершено убийство, он находился в спальне Фелиции, "заклиная" ее воздействовать на мужа. Ему и не пришлось прибегать к угрозам. Фелиция прекрасно поняла подтекст его предложения: не подтверди она столь необходимое ему липовое алиби, он опубликует ее любовные послания и погубит ее вместе со всем ее чопорно-пуританским семейством и латиноамериканскими соотечественниками. И Фелиция подписала заявление.
— Но почему Кэррол сразу не предъявил свое алиби? Какую цель он преследовал, утаивая его?
— Снова логика юриста. Предъяви Кэррол алиби во время следствия, ему, возможно, и удалось бы оправдаться, но дело осталось бы открытым, и впоследствии Кэррол мог увязнуть в нем по уши. Напротив, — предъяви он алиби уже во время суда по обвинению в убийстве Ханта, он, в случае оправдания, стал бы недосягаемым для правосудия: закон не разрешает судить дважды за одно и то же преступление. Его уже не привлекли бы к суду по делу об убийстве Ханта, даже если бы в будущем и обнаружилось, что его алиби — липовое.
Кэррол с самого начала понимал, что Фелиция Хант — слабое место в его плане, — продолжал Эллери, — она была неврастенична, и Кэррол опасался, что при нажиме она подведет его в самый нужный момент. Кэррол рассказывал, что Фелиция нервничала все больше и больше, по мере того, как приближался суд. И потому за день до его начала он решил снова переговорить с ней. Узнав, что Фелиция скрывается в Уэстчестере, Кэррол под благовидным предлогом покинул дом и направился туда. Его худшие опасения подтвердились. Фелиция сообщила ему, что переменила решение. Разразится скандал или нет, она не пойдет на лжесвидетельство под присягой и клятвопреступление. Но Фелиция не сказала — а если бы сказала, возможно, спасла бы себе жизнь, — что она выкрала и уничтожила заявление-алиби, которое он заставил ее подписать несколько месяцев тому назад.
Кэррол схватил первый подвернувшийся под руку тяжелый предмет и стукнул ее по голове. Теперь, по крайней мере, утешил он себя, Фелиция не сможет отречься от подписанного ею заявления. Он-то полагал, что документ лежит у него в сейфе.
— И ты сохранял все это в тайне, — пробурчал отец. — С какой стати, Эллери? Ты наверняка ничем не обязан Кэрролу.
Эллери оторвал взгляд от стены. У него был бесконечно усталый вид.
— Нет, я ничем не обязан Кэрролу, человеку с совершенно искаженным представлением о морали… слишком горд, чтоб жить на деньги жены, однако способен стянуть двадцать тысяч долларов… верный муж, однако хранит любовные письма женщины, которую презирает, глядишь — в будущем пригодятся… человек сомнительной честности, способный разыграть сцену не хуже профессионального актера… любящий отец, позволивший себе убить двух человек. Нет, я ничем ему не обязан, — повторил Эллери, — но дело не только в самом Кэрроле. И он понимал это лучше всех. В тот день меня вдруг осенило, пока мы ждали решения присяжных, и я сказал миссис Кэррол, что не могу спасти ее мужа: слишком поздно. Тогда лишь один Кэррол уразумел, что я имел в виду. Он смекнул: подразумевается, что для него слишком поздно, потому что я знаю — он виновен в убийстве. И когда я дал ему это понять, он намекнул, чтобы я его не выдавал. Не ради спасения своей жизни — уж он-то знал, какой приговор вынесут присяжные, Кэррол знал, что он — живой труп.
И я уважил его последнее желание. Спасти его я не мог, но вот спасти память о нем в его семье было в моих силах. Таким образом, Елена Кэррол и маленькие Бреки и Луан всегда будут думать, что Джон Кэррол пал жертвой судебной ошибки. — Эллери скинул пальто и, направляясь в спальню, добавил: — Как же я мог отказать им в утешении?
ДЖОН МАКДОНАЛЬД
Занятие не для дилетантов
© Перевод на русский язык В. Вебера
Я наверное, смогу объяснить, почему так расстроился из-за неприятностей Хаулера Брауни, если скажу, что наши отношения несколько отличны от тех, что возникают между владельцем развлекательного заведения и парнем, бренчащим на рояле. Во-первых, потому что он спас меня от голода спустя год после демобилизации, когда я все еще не мог найти работу, а во-вторых, потому что я кой-чем помог ему в Неаполе, когда мы оба пахали на Дядю Сэма.
Он не распространялся о своем ночном клубе «Пять Сосен», когда мы случайно встретились на улице Рочестера и я рассказал ему о моих неурядицах. Просто посадил меня в машину и отвез в клуб. Я все увидел сам, и меня приятно удивило длинное невысокое здание в паре сотен футов от автострады, перед которым росли пять огромных сосен. Чувствовались класс и немалая прибыль. Так оно, собственно, и было. Клуб выманивал местных землевладельцев из их поместий, предлагая лучшую в округе еду и выпивку. Так что на недостаток денег Хаулер не жаловался.
Я думаю, прозвище[8] свое он получил из-за привычки размахивать руками и истошно вопить, если что-то делалось не по его. Хаулер — крупный мужчина, с быстро растущим животом, красной физиономией под шапкой жестких вьющихся черных волос. Выглядит он, как многоуважаемый сенатор от какой-нибудь Северной Дакоты. Но у него большое, в двадцать карат, сердце, каким может похвастать едва ли кто из политиканов.
Меня зовут Уэнтли Ди. Си. Морз, но почему-то все называют Бад[9]. Особенно я нравлюсь женщинам с неутоленным материнским инстинктом, возможно, благодаря милой круглой мордашке и чисто вымытой шее. И я не из тех, кто не пользуется преимуществами, дарованными природой.
Определяя меня на работу, Хаулер рассчитывал, что я буду играть на рояле в те недолгие минуты, когда оркестр пожелает передохнуть. Он предложил мне крышу над головой, питание и пятьдесят долларов в неделю. Я ухватился за это предложение с таким жаром, что едва не откусил его руку. На рояле я играл с тех пор, как смог без посторонней помощи вскарабкаться на стул. У меня выработался собственный стиль, который, правда, не получал одобрения на многочисленных прослушиваниях. Я, конечно, мог играть обеими руками, как любой другой пианист, но моя правая все время хотела сыграть что-то свое, а я никогда ее не сдерживал. Сказывалась моя любовь к импровизации. Не всем это нравилось, поэтому до встречи с Хаулером я и перебивался хлебными крошками.