Когда воспитанники начали раздеваться и укладываться спать, я последовал их примеру. Пока я не лег, я чувствовал себя спокойным, но как только я очутился под одеялом, то почувствовал глубокое одиночество, юркнул под одеяло с головой, и слезы полились из моих глаз рекой. Мне показалось страшно остаться на ночь среди чужих мальчиков, с которыми я познакомился только в это утро. Меня окружили товарищи и стали допытываться, что со мной случилось. Никакая теплая нота не согрела моего сердца. В словах детей чувствовалось только любопытство, а также проскользнуло и несколько насмешливых и ядовитых фраз; «Бедный сирота», «Тятенька и мамонька оставили одного». Чтобы облегчить мне тяжесть перехода к новой жизни, Шрамов в течение 3 дней посылал за мной и в то же время приглашал моего отца. Тоска моя не сразу улеглась. Не раньше как дня через три или четыре я перестал плакать по ночам. После последнего свидания со мной в квартире Шрамова мой отец уехал в Пресновск, и для меня началась ритмическая жизнь в закрытом заведении.
В этом плебейском заведении порядок дня был такой. Утром, вставши с постели еще до рассвета и одевшись, мы строились во фронт, накинув на себя серые шинели. После молитвы нас вели через двор во флигель, где помещалась столовая; там мы усаживались вдоль столов; служители раздавали нам куски серой булки. Каждая круглая булка была разрезана на четыре части крест-накрест. Служитель, положив около десятка таких ковриг на левую руку, в виде колонны, поднимавшейся вдоль его груди до его лба, поддерживая вершину колонны правой рукой, бежал вдоль столов и разбрасывал ковриги по столам. Воспитанники ловили надрезанные ковриги, разрывали на разделенные части и ели. Четвертушка такой серой булки и составляла весь утренний завтрак воспитанника. Из столовой ученики шли в классы, где оставались в течение трех часов; в средине занятия прерывались для «перемены».
После классов обедали в той же столовой. Обед был простой. Состоял из двух блюд, одних и тех же каждый день; щи из кислой капусты и каша с маслом. Ели из оловянных тарелок оловянными ложками. Щи и каша подавались в оловянных мисках. Кому показалось мало хлеба или квасу, позволялось потребовать прибавки; недовольные подымали в этих случаях руку вверх; служители, стоявшие в дверях, следили за жестами обедающих и, увидев поднятые руки, подбегали узнать, что нужно. После обеда еще были занятия, также в течение трех часов. День кончался ужином, который состоял из одной каши с маслом. Преобразование войскового училища в кадетский корпус началось с разделения его на две части, на роту и эскадрон. В первую были включены дети пехотных офицеров и гражданских чиновников, во вторую дети казаков. В то время, когда я поступил в заведение, в роте насчитывалось 200 человек, а в эскадроне было только 50.
В то время в сибирском казачьем войске, из которого только и поступали дети в эскадрон, не было ни одного генерала; их не было и от самого основания войск. Высший чин, до которого дослуживались казаки, был только чин полковника. Но в то время, когда я учился в этом заведении, в эскадроне не было ни одного сына полковника. Учились дети есаулов, сотников и хорунжих, и всего-навсего только один попал в нашу компанию сын войскового старшины Иванова из Петропавловска. Только небольшое число казачьих офицеров, дети которых учились в омском кадетском корпусе, сами получили образование в том же учебном заведении; большею частью это были казаки, начавшие службу в нижних чинах. <…>.
Попав в эту среду, я сразу оценил разницу в условиях дошкольного периода, в которые был поставлен я и мои эскадронные товарищи. Этой разнице я приписал ту любознательность, которую я обнаружил на скамейке кадетского корпуса. Никто из моих товарищей до поступления в корпус не имел в руках «Звездочки» Ишимовой, не читал «Робинзона Крузо». Впоследствии, подросши, я еще более оценил дом Эллизена. Всю свою любовь к науке и литературе, которая во мне стала пробуждаться, я приписал благодетельному влиянию полковницы. Я начал считать ее своей духовной матерью и гореть желанием когда-нибудь с благодарностью обнять ее колени или, по крайней мере, написать письмо, полное сознания, насколько я ей обязан своей постановкой на жизненном пути.
Ротные и эскадронные кадеты были отделены друг от друга в классах и дортуарах; мы только обедали в общей столовой. У ротных были свои субалтерн-офицеры, у казаков – свои. Только преподаватели были общие. <…> Домашняя обстановка, обхождение офицеров с воспитанниками и стол резко изменились. С воспитанниками стали говорить на «вы», оловянные тарелки и миски были заменены фаянсовыми.
Изменилась и учебная часть. Для усовершенствования кадет во фронтовой службе были присланы офицеры из Петербурга. Особенное значение для корпуса в этом деле имел офицер Музеус. Это был образцовый фронтовик, высокий, вытянутый в струну, с громким голосом, гроза для неисправных и нерасторопных. Он задавал тон и остальному офицерскому персоналу.
Военный дух старались поднять у нас и внешней обстановкой дортуаров: стены их представляли галерею портретов героев Отечественной войны. В одной из камер эскадрона была повешена картина, изображавшая гибель Ермака в волнах Иртыша.
В дортуарах эскадронных кадет, как и у ротных, была библиотека для внеклассного чтения. Книги выдавались эскадронным и ротным командирами. Эти библиотеки тоже были составлены с тенденцией: тут была история Отечественной войны, соч. Данилевского21.
Впрочем, тут были и книги более общего интереса, исторические мемуары вроде «Записок Манштейна»22, «История государства Российского» Карамзина23.
Кроме того, путешествие Дюмон-Дюрвиля24, обработанное для юношества.
[И] записки моряка Броневского25, описывающие плавание в Ионийском архипелаге.
Последние две книги сделались моим любимым чтением. У Карамзина меня особенно интересовали примечания. Я их перечитывал по нескольку раз и делал из них длинные выписки. Во мне обнаружилась большая склонность к кропотливой работе, роющейся в мелочах.
Мои симпатии к Дюмон-Дюрвилю были подготовлены моим дошкольным чтением. Еще в доме Эллизена я прочитал «Робинзона Крузо» и с тех пор не пропускал ни одного описания из морской жизни. Я любил читать морские путешествия и романы из жизни моряков, знал корабельную терминологию: фок-мачта, брам-стеньга, бейдевинд, задраить, знал морские команды: право на борт, тали пошел, весла на воду! Впоследствии мне пришлось шесть месяцев плыть на военном корабле и на практике услышать эти команды и наглядеться на упражнения матросов и снова восстановить в своей памяти мою морскую культуру, но я и десятой доли не припомню того, что в детстве нахватал из морского словаря. Путешествие Дюмон-Дюрвиля послужило только канвой для компилятора. <…>
Казачья демократия
По мере того, как мы росли и развивались, мы, казаки, все более и более начинали чувствовать свое обособление от бельэтажа. Мы были демократия; половина эскадрона были дети казачьих офицеров, которые родились еще в то время, когда их отцы были простыми казаками или урядниками; мы все помнили свои детские годы, проведенные на полатях изб; помнили годы, проведенные уличными мальчишками в играх в бабки, в мячик на улицах казачьих станиц или в клюшки на льду реки. Рота была привилегированной частью корпуса; ротные смотрели на себя, как на дворян; из бельэтажа исходил свет и падал на нас. Там заводились новые благородные манеры обращения, а потом уже прививались и к нам.
Другая черта обособления бельэтажа от нижнего этажа заключалась в том, что рота состояла из детей уроженцев разных губерний; тут много было таких, которые до поступления в корпус жили в Европейской России; напротив, эскадрон состоял исключительно из казаков; это были уроженцы казачьих станиц, протянувшихся линией от Петропавловска до Бийска. Таким образом, все эскадронные кадеты были сибиряки. Вот где были скрыты семена культурного сибирского сепаратизма. Само правительство разделением корпуса на роту и эскадрон заложило эти ceмeнa. Вероятно, это разделение было сделано с намерением сохранить дворянскую чистоту в детях дворян. Бельэтаж – это была Европа, нижний этаж – Азия. В бельэтаже учили танцам, а казаков в те же часы – верховой езде; в бельэтаже учили немецкому языку, а в нижнем этаже в те же часы – татарскому. Если в корпус отдавали киргизских мальчиков, то их помещали в казачью среду. Если бельэтаж считал себя солью земли, то мы чувствовали, что мы плебеи. Еще была одна особенная черта.