— Профессор Нейман? — Она протянула руку.
— Боюсь, что так! — улыбнулся он и взял ее под руку. — Сюда.
В его кабинет можно было добраться исключительно на лифте. Профессор уселся за массивный письменный стол, на котором были лишь обгрызенный карандаш, кружка с надписью «У меня ПМС» и декоративная грифельная доска с гравировкой «Профессор К. Нейман».
— Позвольте предложить вам что-нибудь? Кофе, чай… Есть у меня и легенький экстези…
Он потеребил завитушки бакенбардов.
— Нет, спасибо.
Было ли это предвкушением предстоящей встречи с Салавария, или же спартанский характер кабинета так повлиял на нее, но она не могла унять дрожь.
— Камера шесть! — воскликнул Нейман, поглаживая свои стянутые в хвостик волосы. Экран, занимающий всю дальнюю стену, вдруг ожил. — Я буду смотреть интервью, разумеется, — сказал профессор. — Вы будете в полной безопасности. Если Гиорси попытается встать со стула, он автоматически получит инъекцию фентанила.
Она едва слышала его. Ее глаза замерли на Салавария. Он уже не был тем жирным напыщенным монстром, который пялился со всех первых полос в утро своего ареста; это был жалкий кусок плоти, одежда висела на нем, подобно гигантским складкам болтающейся кожи. Волосы то ли выпали, то ли были очень коротко острижены: каждый бугорок на голове был открыт взору — удручающее зрелище.
— Что с ним случилось? — спросила Наим, приближаясь к экрану.
— Осознание вины, полагаю. Хотя, возможно, ваши, равно как и все иные, предположения смогут найти подтверждение через час или около того. Никому из нас не удалось вытянуть из него ни слова.
— Что? Ни единого слова?
Нейман покачал головой:
— Хотя он разговаривает во сне. Мы установили микрофон в его камере. Если хотите, можете послушать записи.
— Не сейчас. Мне не хотелось бы стеснять себя какой-либо информацией, которая может повлиять на ход беседы.
Она подумала о судебных фотографиях Лизы Четгл, первой жертвы, чьи останки свисали с веток дерева, подобно лоскутам ткани.
— Ну, хотя бы попытаться не стеснять.
Нейман подошел к ней, стоящей перед экраном. От него пахло сладким дорогим одеколоном, который, видимо, вызвал красноватое раздражение на коже. Профессор снова заговорил, заговорщицким шепотом, как будто его кабинет — это «окно в мир Салавария» — прослушивался. Вероятно, так оно и было.
— Прежде чем вы уйдете, позвольте показать вам мои апартаменты. Это занятно.
Наим взглянула на его пунцовое лицо и почувствовала, как тошнота подходит к горлу. Она догадывалась, что это будет не просто занятно.
Он слегка оживился при ее появлении, но не более того.
— Гиорси? Здравствуйте. Меня зовут Наим Фоксли. Ух, можно называть вас Гиорси? Вы ведь согласились поговорить со мной?
— Не надо разговаривать со мной как с идиотом. Я знаю, кто вы. С головой у меня все в порядке. Садитесь.
— Спасибо. Я… Видите ли, я не умею притворяться. Я немного взволнована. Я очень взволнована. Мне еще никогда не приходилось…
— Не приходилось что? Коротать время с серийным убийцей? Вы это собирались сказать? Или что-нибудь еще более экспрессивное? С извращенцем? Или еще лучше: с психом. С чокнутым гребаным психом.
— Заключенный два — четыреста тридцать три — двести сорок девять! Это нарушение! Еще одна такая выходка, Салли, и ты у меня будешь сидеть на хлебе и воде целую неделю.
Он взглянул вверх, затем закрыл глаза и улыбнулся:
— Прошу прощения, профессор. Вырвалось.
Их глаза снова встретились. Она с некоторой неловкостью отметила, что ей отнюдь не было это неприятно.
— И прошу прощения у вас, госпожа Фоксли… Хлеб с водой, однако, ради вашего блага. Тюремный произвол никуда не делся, знаете ли. День еще не кончится, а на мне будет рубцов — не сосчитать. Дубинка все так же популярна, даже на исходе столетия. Можно было бы ожидать, что они изобретут что-нибудь более современное. Поближе к «Звездным войнам». — Он указал рукой на стул напротив. — Я мог бы угостить вас чаем, но мне нельзя приближаться к чайнику, — сказал он.
Некая властность, которой ей не хватало в его облике, слышалась в его голосе.
— Я не хочу пить, — произнесла она пересохшими губами.
Они посидели в тишине, его глаза были печальны, без тени насмешки над ее неуклюжей возней с заготовками для интервью.
— Откуда вы родом?
— Из Кушмира, к югу от Мехединти, это в Румынии. Хотя я провел большую часть жизни в Венгрии, прежде чем перебрался сюда. В деревеньке Битче, с дедом и бабкой.
У нее наготове было множество вопросов, которые должны были разговорить его. Разговорить? Он знал, почему она здесь, — блеск его глаз говорил об этом. Эти вопросы были важны скорее для нее. Они были разминкой перед стартом. Но теперь ей стало ясно, что они не нужны. Ее «зачем?» было лишь беззвучным движением губ.
— Вы знаете, каково это — лежать в ванной, полной крови? — прошептал он. — Спать в кровати с трупами, которые не могут сомкнуть глаз? Вам знакомо чувство, когда вы берете самое неоспоримое — саму жизнь и своими собственными руками выворачиваете наизнанку, невзирая ни на то, что заложено в ней, ни на волю природы?
Не было ни тени злорадства, ни театрального пафоса в этом его откровении. Его голос стал сухим и монотонным, повествующим о своих навязчивых идеях, как будто он читал по писаному. Наим была рада, что ей не нужно задавать вопросы; Салавария сам неспешно вел ее по тропе человеческих страданий. Он начал тихо плакать, скупые слезы оросили его осунувшееся с синевой под глазами лицо. Он выглядел жалко и не походил на человека, вырвавшего плод из чрева Эмили Таскер и частично объевшего его лицо, в то время как мать в агонии истекала кровью.
— Я не делал этого ради себя. Я ничего не делал ради себя, — сказал он. — Я лишь пытался искупить вину своих предков и обезопасить семью, которая, как я думал, могла бы у меня быть. Представьте себе, — фыркнул он, поморщившись, — меня, кровопийцу, отцом. Журналисты подумали бы, что я засунул бы детей в пищевой контейнер вместо коляски.
Наим с отвращением отбросила от себя нарисованный им образ, прежде чем тот успел заиграть всеми красками в ее воображении. Она заметила, что даже не включила диктофон и что блокнот ее был пуст, а кончик карандаша все так же заострен. Не важно, его повествование вызвало у нее такой ужас, что она не сможет позабыть услышанное.
Их диалог походил на качание часового маятника. Время, казалось, сжалось, стало вязким, запуталось в кружеве его горького рассказа. Порой Салавария наклонялся так близко, что Наим с ужасом улавливала сладковатый тлетворный дух разложения в его дыхании, пока, едва не вскрикнув от облегчения, не распознала вдруг, что, видимо, это был аромат леденцов от кашля. Когда в камеру зашли охранники со взведенными затворами, она вдруг ощутила, что Салавария коснулся ее; она не нашла в себе сил отстраниться. А когда все-таки сделала это, то почувствовала между пальцами клочок бумаги.
— Я надеюсь, я сделал достаточно, — сказал он. — Если же нет, то, Бог свидетель, я здесь не в безопасности.
— Чего вы боитесь?
— Вы скоро это узнаете, — сказал он и кивнул. — Письменный стол.
Она сжала руку в кулак.
Оказавшись в машине, в относительной безопасности, Наим позволила себе длинный победный клич. Она трижды пыталась вставить ключ зажигания, но не могла — руки тряслись. Позабыв было о клочке бумаги, сейчас она развернула ее. Как Салавария позволили иметь карандаш и бумагу? Ей приходилось слышать о самоубийствах с помощью того и другого. Но тут она увидела, что клочком бумаги был старый автобусный билет, такой маленький, что его можно было спрятать под ногтем. Сообщение было написано кровью — тончайшая паутинка слов, выведенных чем-то не толще кончика человеческого волоса. Прежде чем она распознала в словах лондонский адрес, она поймала себя на мысли, что размышляет, кто стал «чернильницей» для этого пера.