я на стенах церковных рисую ночью
красные молоты и серпы.
— Йакос… Да что ты плетешь, мы не можем!
Уверяю, что день выступленья далек;
сперва мы силы наши умножим,
укрепив и чресла, и кошелек…
Поверь, желания нет иного
у каждого бура… Поверь мне, брат:
сперва — добиться свободы слова,
потом — всенародный созвать синдикат…
— Изменчива речь твоя, добрый Йорик,
как море, ведущее за окоем.
Говорю тебе, сколь вывод не горек:
измена давно уже в сердце твоем.
Опять вокруг избыток апломба,
кричат и люди, и шапки газет:
«Американцами сброшена бомба,
огромного города больше нет».
И часто Йорик, почти для очистки
совести, выйдя из мастерской,
возвращается и наливает виски,
на шары и на маски глядя с тоской.
«Что станется с нами, коль скоро ныне
с терриконов черный ползет буран.
Заметают белые смерчи пустыни
нас, прилетев из далеких стран…
Я выпью — за сгинувши отряды,
за потерянных нами лучших людей:
за Ренира, чья кровь на песке хаммады
забудется после первых дождей;
за Йакоса, который в порыве страсти
под каждый мост совал динамит,
мечтал. чтобы все развалилось на части,
но был своею же бомбой убит;
за Кот-Фана, который на всякий случай
без допроса, без следствия брошен в тюрьму,
теперь за проволокою колючей
только догнить осталось ему…»
Гроза, соблюдая свои законы,
тамбурином черным гремит с вышины.
Заводы, шахты и терриконы
все тот же танец вести должны.
4. Серебреники
Йорик сквозь дымку ночного тумана
видит взнесенными в вышину
Крылатого Змея, Большого Фазана;
видит своих детей и жену.
По лоции зная любую преграду,
призрак-корабль обходит мель,
к Нью-Йорку, Сант-Яго и Ленинграду
везет подарки дальних земель:
уран и золото, нефть и мясо,
вольфрам и азотную кислоту…
«В ожиданье назначенного часа
средь ангелов-рыб скольжу в темноту…»
* * * Пушинку сажи взяв, как во сне,
на ладонь, он стоит и смотрит косо:
дремлю в редакции на окне
четыре чахлые сухороса.
«Это самая странная из побед:
больше сотни лет — попробуй-ка, выстой.
Словно забрезжил дальний рассвет
над пустыней, колючею и ершистой.
Не падали бомбы, кровь не лилась,
но все случилось, о чем мечтали:
„республика“, греза народных масс,
внезапно возникла из пара и стали.
Но все так же киснуть должно молоко,
а здания — в небо смотреть вершиной.
Республика, да, — а разве легко
ее распознать в державе машинной?»
У окна стоит он с мыслью одной,
глядит, не высказывая вопроса,
как растут, как становятся всею страной
четыре чахлые сухороса.
«В этой стране — колючки одни,
в стране, где буйволу было и зебре
привольно пастись в далекие дни,
где бушмены гордо шагали сквозь дебри,
страх и сомнения отогнав,
а нынче — истощены, плюгавы,
последние лошади пьют из канав
и щиплют на пустошах чахлые травы…
Сухоросы в чашечке на окне!
Мы предали все, что хранили предки:
смерчи над шахтами в нашей стране,
кусты железа топорщат ветки,
и чернокожие батраки
с трудом выползают из ям бетонных:
так боязливые барсуки
греются ранним утром на склонах.
Под вечер в усталости тонет гнев,
воздух последним гудком распорот, —
победно рельсами загремев,
катакомбы свои разверзает город».
И вот журналисты, его гонцы,
спешат с наказом, данным вдогонку:
этой измены искать образцы,